Шрифт:
«Да, — продолжаю я разговор с ней про себя. — Ты очень точно и жестоко подметила. До студенчества я был другим, пожалуй, слишком серьезным и тяжелым. Так было надо. Это сейчас я стал полегче. Я знаю, каким я должен быть, но не обязательно же при этом быть плоским. Мне хочется быть интересным, неужели же это трудно понять тебе, живущей рядом. А для того, чтобы быть интересным, мало уметь сказать хорошо. Для этого нужна культура мышления и довольно глубокое видение жизни. У меня не все получается, потому что это, оказывается, очень трудная штука. Вот этот, студенческий образ мышления — он же уйдет вместе с нашей юностью. Нельзя лишать юность говорить счастливым, порой глуповатым или чрезмерно острым, но обязательно красивым языком. Это все равно, что лишить детство беспечности. Мы хорошо жили в общежитии, но я сделал шаг, чтобы уйти от некоторой беззаботности, декоративности принципов и начать готовить из себя профессионала. Поэтому я и ушел на квартиру. Это очень смелый шаг, так как я потерял много полезного и интересного. А клуб — он должен быть, обязательно. Дай бог тому же Болотову не устать и к тридцати или сорока годам, скажем, защитившись, не начать наверстывать то, что он упускает вот сейчас. Это будет страшно, потому что всему свое время. И ты тоже появилась кстати. Я понял, что стою на верном пути. Ты сделала так, что моя жизнь распалась, как солнечный луч на цвета радуги. Я стал лучше видеть все оттенки, и в этом смысле мне просто повезло. Естественно, я тебе об этом всем не скажу. Ты еще много чего не успела понять, и разговаривать нам рано еще о многом…»
— Мне скоро дают общежитие, — задумчиво говорит Таня.
— Прямо наповал, — бормочу я.
— Что?
— Ничего. Радуюсь за тебя.
Мы садимся в трамвай и молча едем. Это у нас просто сменилась форма разговора. Молчать с Таней очень легко, и это представляется мне важным. Надо сказать, что известие она мне сообщила весьма неприятное, так что мне есть о чем помолчать.
Мы подходим к дому и останавливаемся, пораженные. Из открытой форточки, как из ледниковой трещины, льется песня: «Хороши весной в саду цветочки…» Свет в комнате Раисы Петровны горит.
— Случилось что-то непоправимое, — шепчу я Тане.
Такого еще не бывало. Люди, склонные к философствованию, как правило, не поют. Мы открываем ключом входную дверь. Хозяйка встречает нас на пороге своей комнаты. Мы замираем от неожиданности: перед нами совсем другая женщина. Пышная прическа, на лице следы экспериментов с косметикой, смелое декольте хорошо сохранившегося вечернего платья, а на плечах соболек. Кажется, я его видел на хозяйкином пальто, которое она недавно повесила в прихожей. Торжествующая улыбка на ее лице медленно сменяется растерянностью. Я гляжу на Таню — она в восхищении. Видно, на мне написано такое, что Раиса Петровна как-то странно морщится, быстро разворачивается и торопливо уходит. Таня сбрасывает мне на руки пальто и бежит следом за ней. Я прихожу в себя.
— Ругай меня, — говорю я ей вслед.
Я неторопливо снимаю пальто, намокшие башмаки и прислушиваюсь к разговору.
Эта девушка, кажется, умнее меня. У меня самого крутится только одна, похожая на успокаивающую, фраза: «Успокойтесь, это только опытный образец». Я ругаю себя последними словами и вхожу в комнату. Женщины сидят обнявшись.
— Что он понимает? Да он даже при выходе из трамвая руку забывает подать, — ругает меня Таня и незаметно для хозяйки подмигивает. — Ушел в свою учебу, совсем не замечает, что вокруг него происходит. Некультурный и глухой ко всему человек. Ни на какие чувства он не способен, потому что он — мужик из конца прошлого века. И трепач.
Ну, это уж слишком. Таня уже старается на меня не смотреть. Вдруг меня охватывает такая нежность, что я отворачиваюсь, чтобы себя не выдать.
Раиса Петровна весело поворачивается ко мне.
— Нет, — говорит она, — он, все-таки, хороший парень.
— Раиса Петровна, вам сейчас больше тридцати никак не дашь, — говорю я запоздало.
Она улыбается и идет готовить чай. Я сажусь рядом с Таней на продавленный диван.
— Ты очень хорошо меня ругала, — говорю я, — даже слишком.
Она молчит. Я неловко обнимаю ее. Таня поворачивается ко мне, захватывает ладошками мою голову, и мы неумело и как-то отчаянно целуемся. Я буквально ослеплен и плохо соображаю, однако шаги Раисы Петровны все же слышу. Мы с трудом отрываемся друг от друга, и я пододвигаю Тане лежащую на столе газету — длительное молчание должно быть обосновано, ибо наша хозяйка — воробей стреляный.
Раиса Петровна приносит чайник и пирожки, Таня разливает чай. Я тупо смотрю на газету, затем проглядываю картинки. Хозяйка рассказывает Тане о своем муже. Я уже слышал, что тот был человеком с «положением» и старше Раисы Петровны лет на восемь. Хотя у них не было детей по вине хозяйки, ее муж берег в себе свежесть чувств и жили они дружно и весело.
Но сегодня, видно, особый день: я отмечаю в ее рассказе нечто иное и настораживаюсь. Из каких же сложных судеб соткана история нашего народа! Женские биографии не часто бывают яркими, но часто потрясают жестокой простотой. «Как мы пели песни…» — вздыхает Раиса Петровна, удивляя меня. Сколько же их угасло, наших русских женщин, в беспросветных буднях военных, да и трудных послевоенных лет, так и не поняв прелести своих лучших лет. Вряд ли кто даже из фронтовиков согласился бы поменяться с ними судьбой, а они «пели песни!»
Дед Раисы Петровны заполучил коллежского советника перед первой мировой войной. Лучше бы не получал, потому что сразу, как на дрожжах, вспенился его ура-патриотизм и вышвырнул деда на площадь, где под вой таких, как он, истеричные ораторы топтали в экстазе свои картузы. Площадь быстро сменилась казармой, казарма фронтом, где и сгинул дед, так и не став героем.
Отец, Косарев Петр Андреевич, закончил первую мировую при штабе полка, и в том же качестве штабного офицера служил в Красной Армии. Он погиб в финскую.