Коночкин Сергей Васильевич
Шрифт:
— Долго еще? — спросил вдогонку Володя, стараясь побыстрее переставлять лыжи с непривычными и, на первый взгляд, не очень надежными креплениями и не отстать от Тимофея.
— Успеешь на свое свиданьице. Не торопись, как говорится, на тот свет, там медведей, кажись, нет.
— А ночевать где?
— До зимовья не доберемся. Пожалуй что, к Тарзанихе свернем. Приютит, небось…
— Это кто такая, с чем ее едят?
Тимофей хмыкнул, покачал головой, заранее довольный предстоящим собственным ответом.
— Она тебя сама съест, увидишь… Баба-Яга, колдунья нашенская, здешняя. Цыганка. Детей ею пужают…
В избушке тесной и кривобокой — словно кто-то очень сильный (может быть, само время) ухватился могучей рукой за один угол и шутки ради своротил его с места — было прохладно, хотя и топилась печь, хотя и играли блики огня на грубо скобленном, темном от времени полу. Тимофей укутался поверх ватного, крытого разноцветными лоскутьями одеяла еще и полушубком. Но и это мало грело. Полушубок был коротким, как куртка, и надевал он его только во время выхода в лес — при ходьбе шибко удобный.
Головой к его голове, на таких же узких нарах, ровно дышал во сне Володя, подогнув колени к животу, как это делают, в большинстве, дети и замерзшие люди.
Сама Тарзаниха легла на полу, на толстом, из многих слоев плетеной соломы матрасе. Там, думал Тимофей, ниже, стало быть, куда как холоднее, чем гостям.
«В ее-то годы только так и спать… Эх, как еще жизнь в старухе держится, ведь кожа да кости…» — думал он.
Лежал, старался через силу уснуть, внушая себе, что устал за прошедший день, как не уставал раньше, не те ведь годы, не та сила в ногах и во всем теле. Старался уговорить себя, как уговаривают больного и оттого беспокойного человека, что надо спать, потому что завтра будет еще тяжелее, коли не отдохнешь как следует.
Но сон, словно осторожная, пугливая косуля, обходил его стороной.
«Эт, похоже, уже старость. Весь день топтался, намотался, ровно в Москве, когда со старухой своей по магазинам бегал… А вот не усну ж…»
Он завидовал Володе, который уснул сразу, вспомнил, как сам в его годы засыпал так же, не мучался, не бродили в голове мысли.
— Тарзаниха, спишь, иль как? — спросил он и повернулся на бок, лицом к жалкому, едва живому свету печи; но и от этого даже света показалось, что стало чуть теплее.
Хозяйка пошевелилась, подняла с малюсенькой подушечки голову. И голова-то у нее совсем птичья, высохшая.
— Чего тебе?
— Вот, думаю… Кажись, старость пришла, уснуть не могу. Как, а?
— Оно конечно, оно — старость. Я вот тоже. Целыми ночами без сна. А то и вовсе не ложусь. Так сижу.
— У всех так, должно?
Тарзаниха промолчала, задумалась, похоже, о чем-то о своем, и Тимофей повторил вопрос:
— У всех, говорю, так? Как, а?
— У нас, в народе нашем, говорят: душа человеческая перед смертью спать не хочет. Желает дольше пожить. А во сне ведь не жизнь. Только время проходит. И кажется, что живешь.
Старуха села, протянула руку и достала с полки пачку папирос. Закурила и долго сидела, обняв костистыми, но еще сильными руками остро выпирающие из-под длинной юбки колени.
Тимофей смотрел на нее, на остановившиеся в какой-то точке глаза, на блики огня, бегающие в этих глазах, потом закрыл свои, попытался представить себе Тарзаниху такой, какой в первый раз увидел ее. Но это сразу не получилось. По-прежнему он видел ее старухой с резкими чертами лица, с диковатыми глазами из-под черных еще бровей. А ведь тридцать лет назад она была красавицей.
Тарзаном звали ее мужа — высокого, стройного и широкоплечего цыгана с молодым лицом и седыми волосами. И она тогда была ему под стать — такая же высокая и стройная, в движениях то плавность, то резкость, порыв, в глазах спящий, но, видно, всегда готовый вспыхнуть огонь.
Откуда и почему они пришли сюда, в тайгу, зачем поселились здесь — никто не знал.
Но сам Тарзан однажды предупредил в поселке, хоть там и появлялся только для того, чтобы зайти в магазин:
— Цыгане рядом объявятся, не приведи бог, будут разыскивать нас — забудьте. Не было нас никогда.
Поперву много находилось любопытных. Пытались, по известному пороку человеческому — любопытству, узнать, что за тайна заставляет их прятаться. Приезжал, снятый с места слухами, даже участковый милиционер.
Порой случалось охотнику с дороги роздых для усталых ног искать. Заходил к ним, и потом, пожимая плечами в неуверенности, говорил, что, похоже по всему, долго здесь цыгане жить не собираются. Избушка их — так, ветхое пристанище, шалаш скорее, чем дом. У промысловиков зимовья добротнее, крепче, кряжистее, надолго, одним словом, поставлены. А у этих — только чтобы не под открытым небом переночевать. Хоть и печку из плоских речных камней соорудили — грубую, необмазанную, вид обжитости жилищу придать не смогли, да и не пытались.