Шрифт:
– А что на телегах, отец?
– Рыба да снедь всякая, хочу на кошт твоего заведения оставить, ежли казённых харчей недостанет! Пока ты тута будешь, я кажный месяц могу по подводе привозить и рыбы, и муки, и крупы, только учитесь хорошо и воюйте по-нашенски, по-русски!
– А-а! – протянул Фёдор. – Это, отец, доброе дело, только вот не знаю, как и обустроить это всё!
– А тебе и не надо, сынок, я уж про то договорился, мы тут посидим, а потом ты иди служи, учись, незачем, чтобы от тебя рыбой разило! Ты глянь, какая на тебе одёжа справная, только вот сапоги подкачали, и вот тебе на сапоги, сынок! Пусть построят самые что ни на есть дорогие! – сказал отец и достал ворох денег. – Тут на несколько пар хватит! И уж не подкачай фамилию нашу, учись наилучшим образом.
Глядя на это, Фёдор почувствовал, что у него стали чесаться глаза и изнутри обжёг стыд: «Как же я мог, сукин сын, как посмел стесняться отца своего? Это же я вот за кого должен воевать, кровь свою проливать и прийти с победой и героем!»
– И вот ещё, сынок, – сказал отец и стал ощупывать карманы. – Вот, прими от всей нашей семьи. – Отец выложил на стол часы на золотой цепочке. – Примерь! Сейчас хочу видеть!
Фёдор был сражен, такого он не ожидал. Он сам уже собирался купить, кроме сапог, и часы и прикидывал, к какому после сапожника идти часовщику, но отец его опередил.
Когда Фёдор приладил цепочку и уложил часы в нагрудный карман, отец полюбовался, потом крикнул: «Человек!», смахнул со стола лафитник, из которого пил рябиновую, и потребовал хрустальный романовский стакан, половой налил доверху, и отец махнул стакан одним глотком. Потом пили чай, и отец рассказывал, как стало тяжело жить и торговать, как поднялись цены, подскочили налоги, как трудно в городе купить «железного товару», а дело надо делать…
– Но ты, сынок, не тужи! Мы, Жамины, сроду с пустым брюхом спать не ложились, ещё дедом твоим хозяйство закладывалось, хоть и был крепостной, да только в холопах никогда не ходили, жили своим умом и трудом. Матка болеит. – Он вздохнул. – Потому не взял её с собой, а уж как хотела, как собиралась, я насилу остановил. – Отец смахнул слезу. – Может, недолго ей осталось, так ты уж, будет такая возможность, проведай нас, доедь до нашей Старицы, не загордись. Я, вишь, к твоему приезду, каких коней купил, по три сотни за кажную из Петербурга выписал, штоб перед твоими юнкерами да ахфицерами мордой в грязь-то не ударить! Я ж понимаю, что оказался ты средь белой кости да голубых кровей.
Фёдор хотел сказать, что не все юнкера в училище из офицерского сословья и дворяне, есть и немало таких же, как он, но понял, что это лишнее, что пусть отец остаётся в том веденьи, в котором пребывает, и ничего Фёдор своей поправкой не изменит. Его отец, его семья тоже знатных кровей, только крестьянских, корнями из самой что ни на есть земли-матушки. И он стал собираться и прощаться. А отец приготовил ещё один подарок – когда Фёдор вышел из кабака, у крыльца его поджидал лихач, запряжённый английским десятивершковым чистокровным гнедым. Жамин уселся, вспомнил Бэллу подполковника Вяземского и подумал: «Мы тоже не пальцем деланные!»
Когда прощались у пустых уже телег, брат шепнул, что у батюшки есть намерение перебраться в Тверь и открыть тут дело.
Елена Павловна несколько дней не заходила в палату к Рейнгардту. До последнего разговора с ним она чувствовала себя легко с внутренней ясностью и убеждением, что она всё делает правильно. И очень расстроилась, когда в глазах Рейнгардта увидела, что у него к ней интерес только как к женщине.
Она рассуждала верно, честно и благородно – сейчас все настоящие мужчины на войне или так или иначе связаны с войной. От нижнего чина и до великого князя. К этому выводу она пришла год назад, когда в Твери появились первые раненые. Батюшка всеми силами противился тому, чтобы его дочь ходила в военный госпиталь «к мужскому племени» до тех пор, пока не обручится или хотя бы пока ему, как отцу, не станет понятным её будущее. А сводница уже давно высматривала и водила носом, будто стояла за спиной и заглядывала через плечо. И выяснила от Серафимы, что искать надо только среди «благородных». Но требования красавицы Леночки были куда выше и разнообразнее. И это бы ладно, да только Лена их скрывала и ничего не хотела слушать ни про каких сводниц и Серафиме запретила разговаривать об этом с кем бы то ни было. И папаше прямо заявила, мол, вы, папаша, делайте как знаете, а только против моей воли не идите, мол, заклинаю вас памятью матушки. В мае на только что вскрывшейся от льда Волге папаша застудился и за две недели умер от пневмонии. Пока Леночка горевала, то прогнала сводницу и остальным желающим наказала строго-настрого не лезть в её дела и со всеми радостями и сложностями осталась сама, да с Серафимой. Смерть отца, единственного любимого и родного человека, всколыхнула в ней чувство жалости и помыслы о страждущих: она стала сама себе хозяйкой, она подавала на паперти и даже с благословения священника открыла в приходе небольшую кассу. А гарнизонный госпиталь стал её вторым домом.
И для себя Елена Павловна рассудила просто и практично: в военных училищах, в первую очередь в Тверском кавалерийском, претендентов на её руку быть не может. Потому что завтра они окажутся в действующей армии, и неизвестно, вернутся ли. А в госпитале находятся те, кто уже и на войне побывал, и показал себя героем, и война для них кончилась.
Кавалеров и вправду оказалось много, однако в один момент логика дала сбой – несколько дней назад она влюбилась в поручика Алексея Алексеевича Рейнгардта, а тот после излечения обязательно вернётся на фронт. Умом она понимала, что всё происходит против её намерений, но душа уже распахнулась и жаждала.
Серафима узнала, что Рейнгардт пожелал для окончательного выздоровления отбыть домой в Москву, а что у него в Москве, Елена Павловна не знала. Она почти ничего не знала о поручике. Правда, видела, что Рейнгардт относится к ней не так, как большинство офицеров, те своих чувств и желаний не скрывали, которые были свободные, без семей. Узнавать о раненых, кто есть кто, ей с охотой помогал доктор, точнее, не ей, а Серафиме. Доктор очень хотел оказаться полезным и хотя бы так завоевать расположение Елены Павловны, но виду не подавал, а, напротив, на людях был строг и даже придирчив, а внутри спокоен, потому что в качестве не обременённых семьёй подкладывал Серафиме бумаги самых увечных. Это не было такой уж подлостью, все мужчины в борьбе за женщин – конкуренты, поэтому он вёл свою борьбу за Елену Павловну, в которую влюбился с первого взгляда.
Кроме этого, большинство выздоравливающих офицеров не были тверичами и должны были после выписки и комиссии вернуться или на войну, или по своим домам, а доктор здесь родился, здесь вырос, прожил почти всю жизнь, кроме нескольких лет учёбы в Московском университете. Поэтому, когда ревность сильно начинала действовать на нервы, он усмирял её глотком разведённого спирта; иногда, но крайне редко, мизерной дачкой морфия. Как все врачи. У него это называлось: «Морфий не кофей – не каждое утро! А только когда сердце воет и душа ноет!» Доктор любил рифмовать, а ещё хотел выглядеть старше своих лет.