Шрифт:
— Я рада, — сказала она просто, — что помогла тебе увидеться с братом.
У нее было место для еще одного добровольца. Когда-то она сама была простой медсестрой и, естественно, разделяла мою неприязнь к узколобой закостенелости больничной дисциплины. Она обещала похлопотать за меня в Девоншир-Хаус, как только я получу разрешение перевестись из Сент-Джуд.
Днем или двумя позже, после не очень дружелюбного разговора с помощницей старшей сестры, я еще раз оказалась в Девоншир-Хаус, где меня приняла молодая круглолицая чиновница с блестящими пухлыми щеками, чье имя я так и не узнала. Она сидела перед папкой с моим личным делом. Наверняка там были хорошие отзывы с Мальты и из Франции, но на сегодняшний день мои акции катастрофически упали и было уже совершенно неважно, что я скажу или сделаю.
— Я пришла сказать, что не могу больше оставаться в Сент-Джуд, — начала я довольно агрессивно. — Если мне не разрешат перейти в другое место, я просто не стану продлевать контракт.
Но никакого гнева, как я ожидала, на меня не обрушилось. Вместо этого моя молодая визави грустно взглянула на меня.
— Вы не первая, — сказала она со вздохом, в задумчивости глядя на голубые нашивки о прохождении военной службы на моем рукаве. — А какие у вас претензии к Сент-Джуд?
— Это довольно сложно описать словами, — ответила я и с облегчением вздохнула, видя ее печальное смирение. — Просто это место не для сестер-добровольцев, разве что совсем для новичков. Я не для этого работала в военных госпиталях…
— Понимаю, — согласилась она, опять вздохнув, а потом спросила уже более жизнерадостным тоном: — А есть какое-нибудь место, где вы хотите работать? Простите, но отправить вас обратно во Францию я не могу.
И без лишних отлагательств мы завершили дело, начатое моей шотландской знакомой.
Итак, к концу октября я присоединилась к коллективу госпиталя Королевы Александры в Миллбанке, на Вестминстерской стороне реки. В те дни он казался довольно внушительным комплексом, а сейчас, крошечный и жалкий, таится за белыми громадами «Темз-Хаус» и «Империал Кемикалз». Черный сгорбившийся домик перед главным входом, в котором я работала основное время, все еще жив: бедный родственник величественных гигантов, выросших вокруг, сейчас это пристройка Министерства по делам пенсий.
С радостью вновь окунувшись в атмосферу военного госпиталя после консервативной больницы, я принялась за монотонную, но вполне терпимую работу. В покоях сестер царили мир и спокойствие, как всегда бывает в больнице с благожелательным и разумным начальством. В целом мне везло со старшими сестрами на протяжении всей войны: в Девонширской больнице, в 1-й Лондонской, на Мальте, во Франции и в Миллбанке — все они были честными и добросовестными женщинами, готовыми сделать все для своих подчиненных в рамках профессии, полной (как старая ферма — склянок и ржавых железок) изживших себя традиций и раздражающих запретов.
Однако простая удовлетворенность — это одно, а полнокровная жизнь — совсем другое. О пяти месяцах, проведенных в Миллбанке, у меня практически не осталось никаких воспоминаний. Не очень отчетливо помню, как постоянно переходила дорогу между госпиталем и своим жилищем, всегда бросая взгляд в сторону заканчивавшейся здесь набережной, на трубы барж, проплывающих по реке в этом крошечном просвете. Смутно помню, как подкрадывалась зима — мягкая и сырая, так непохожая на пронизывающие французские холода год назад. И как в мое отделение, над которым развевался флаг, пришла мама — мы как раз праздновали Рождество. Тоже не очень помню, как в первые месяцы 1919-го спешила обратно из Вест-Энда по Грейт-Смит-стрит на 88-й или 32-й автобус, чтобы успеть к окончанию своего перерыва — но не сломя голову, как мчалась тремя годами раньше в Кембервелл: теперь мне уже было плевать на выговоры, и я не боялась опоздать. Все мое внимание было сконцентрировано на том, чтобы доработать до конца шестимесячного контракта и избавиться от работы медсестры, внезапно сделавшейся невыносимо монотонной. Хотя свободы я тоже боялась, а почему — я и сама на тот момент не могла себе объяснить.
Отчетливее всего я помню молоденького офицера-медика, отчитывающего старшую сестру за то, что подкинула мне безнадежный и чрезвычайно отталкивающий случай запущенного сифилиса. Он сказал, что это работа не для юной девушки, надо было отдать кому-нибудь из сестер постарше. Казалось, он удивлен, что я без возражений приняла это задание, но мне и в голову никогда не приходило возражать. Я не воспринимала себя молодой и неопытной, чувствовала себя равной всем, с кем работала, и не помню, чтобы кто-то из нас задумывался, что в больнице можно заразиться какой-нибудь тяжелой болезнью или даже умереть, в то время как множество наших молодых ребят гнили во французской грязи или в сосновых лесах Италии. Я стала, наконец, роботом: передвигалась, словно лунатик, по тихим коридорам Миллбанка, недоступная ни воодушевлению, ни страху. Когда-то восторженная идеалистка, сбегавшая вприпрыжку с крутого Бакстон-Хилла и страстно желавшая посвятить себя простым обязанностям в Девонширском госпитале, теперь я — как и все мои ровесники, дожившие до того момента, — дошла до стадии бесчувствия и полной утраты иллюзий. Какую бы часть своей взрослой жизни я ни рассматривала — беспокойные довоенные месяцы дома, наивную жизнь студентки колледжа, постоянное соседство с ужасами и смертью в качестве медсестры Добровольческого медицинского подразделения, беспроглядную мглу страхов, тревог и мук в провинциальном городке, в университете, Лондоне, на Средиземноморье, во Франции, — я понимала только одно: «бороться, опять бороться, и заканчивается это ничем».
Больше не осталось того, чего стоит страшиться, не осталось друзей, которых можно было ждать. С концом страха пришла глубокая, сводящая все на нет пустота, ощущение, что ты идешь в густом тумане, за которым ничего не видно и не слышно. Это единственный опыт, который дала мне Война. Не осталось ничего, кроме мысли, что это нужно вынести.
Терпеть, однако, оставалось недолго. Я проработала в Миллбанке всего несколько дней, когда стало понятно — что-то непривычное и важное происходит по всей Европе. Хотя я долгое время урывками читала об отступлении немцев, мозг отказывался признавать всю его важность. Я перестала думать о войне, как о чем-то, что однажды может закончиться, тем более — закончиться победой. Но теперь нарастающее крещендо победоносной битвы, поспешный отход немцев на Западном фронте к линии Гинденбурга и даже за нее, разгром Турции с Австрией на Востоке проникли даже в мое апатичное сознание, и мне пугающе быстро открылся тот поразительный факт, что на Ипре союзникам понадобился всего один день, чтобы отбить территорию, которая во время стоившего стольких жизней и с горечью засевшего в памяти наступления на Пашендейл в 1917-м была занята за три месяца.
После 3 ноября, когда немцы остались один на один с объединенными силами своих старых врагов, получивших также подкрепление от неутомимых американцев, когда пал Валансьен и британская армия обрушила свой решающий удар на Самбр, я поняла: конец войны — вопрос нескольких дней. Но все равно, когда я читала, что канадцы захватили Монс, эффектно завершив войну в том месте, где она началась, это вызывало во мне лишь слабый интерес. Я не знала, да и все равно мне было, что днем или двумя позже участок отвоеванной территории был занят новым батальоном Лондонской пехотной бригады, переправившейся через Ла-Манш как раз вовремя — к неожиданному завершению боевых действий.