Шрифт:
— Что? — не расслышал или не понял он. Скорее всего не понял.
— Не страшно вам?
— Это неважно теперь… Это теперь как тесные сапоги или ботинки. Жмут ли, трут ли, а идти надо. Согласны?
— Согласна.
Он кивнул в знак одобрения. Вынул кисет с махоркой. Кисет был новый, из голубой материи. Белым шелком на нем было вышито: «Слава бойцам Красной Армии!» Такие кисеты присылают из глубокого тыла. Почтальоны приносят посылки — подарки от рабочих заводов, фабрик, колхозников. В посылках шерстяные носки, варежки, кисеты, крепкий домашний табак. И конечно, письма. Немножко одинаковые письма. Но всегда искренние.
— Закурите? — спросил Самородов.
— Давайте. Никогда бы не подумала, что научусь сворачивать самокрутки.
— Война всему научит.
— Я часто про это слышу. Если всему — значит, и ценить, и любить…
— Дорогой ценой только.
— Говорят, после войны люди лучше станут… Вы верите?
— Нет. Не верю, Люба.
— И я не верю. А мне хотелось, чтобы это было так.
— Люди и до войны были хорошие. Едва ли раны, седины, морщины сделают их лучше.
Застонали моторы. И кубрик, качавшийся, как поплавок, задрожал часто и мелко.
— Может, благороднее, — неуверенно предположила Любаша.
Самородов покачал головой:
— Война делает людей несчастнее, Люба. И старше годами, и суровее. Это точно.
В кубрик пришел капитан-лейтенант, усталый, бледный. Он улыбнулся через силу, как плохой актер, и стал рассказывать про Сталинград.
О разгроме армии Паулюса все слышали накануне. Никаких же подробностей капитан-лейтенант не знал. И повторял то, что было в газетах. И люди, слушавшие вначале внимательно, стали терять интерес к его рассказу.
— Плохо, — сказал Самородов. — От такой политбеседы нулевая отдача. Верно?
— Не знаю.
— А я знаю. До войны в горкоме комсомола инструктором работал. Батя у нас, секретарь горкома партии, — классный пропагандист был. За такие политбеседы штаны с нас снимал и порол собственноручно, извините за выражение.
Люба с удивлением посмотрела на Самородова.
— Сколько же вам лет, Петр?
— Двадцать четыре.
— Я думала, меньше.
— Нет. Двадцать четыре. В конце ноября исполнилось.
— А как бы вы провели эту беседу? — улыбнулась она.
Самородов, может, по привычке поднял руку и сильно потер виски пальцами.
— В такой беседе все решает план. С кондачка его не придумаешь… Но, видимо, я рассказал бы ребятам о лучших десантных операциях русского и советского флота. Об истории десантов вообще… О беспримерном мужестве десантников во все времена… А уже в конце призвал не осрамить славы русского оружия, сослался бы на пример воинов-сталинградцев. Главное, чтобы было интересно. Только этим можно заставить людей слушать.
Капитан-лейтенант закончил говорить. Вопросов не было. И он не знал, что ему делать. Он не мог, наверное, уйти. Ему, наверное, было приказано оставаться в кубрике, поднимать моральный дух десантников. И он беспомощно поводил взглядом и улыбался так же беспомощно и даже вымученно.
Тогда старшина Самородов поднялся, оперся рукой о переборку и громко сказал:
— Давайте споем, ребята!
Галя спросила Любашу:
— Ты волнуешься?
— Нет. Я сейчас такая, словно зубной врач сделал мне обезболивающий укол.
Они сидели в радиорубке, низкой, крохотной, где пахло масляной краской, где молодой моряк в наушниках, не отрываясь, смотрел на узкую светящуюся шкалу приемника. Радист, на правах коллеги, пустил Галю в рубку. А она, конечно, вспомнила о Любаше и привела ее сюда.
По-прежнему гудели машины. И тральщик зарывался в волны. Палуба то уходила вниз, то устремлялась в гору, будто хотела встать во весь свой рост.
Галя выглядела бледной, осунувшейся. Движения были вялыми. Кажется, ей нездоровилось.
— Когда я думаю, что Журавлев может умереть, мне хочется, чтобы меня убили, — сказала она. И отчаяние было в ее голосе.
— А я хочу мстить, — призналась Любаша. — Раньше я не знала, что это такое. Теперь знаю.
— В далекой древности суровый обычай был: мстить за кровь.
— Справедливый обычай.
— Он и теперь, по-моему, сохранился у некоторых народов.
— Каких?
— Точно не помню. На Востоке, кажется…
Потом они перестали говорить. Любаша достала книгу. А Галя смотрела на крашенную в салатный цвет переборку и думала о своем горе…