Вход/Регистрация
Странствия
вернуться

Менухин Иегуди

Шрифт:

Как и многие другие мои знакомые, дядя Сидней в молодости был скрипачом. Ухаживая за своей будущей женой (тетей Флоренс), он страшно сердился на недостатки ее фортепианного аккомпанемента, но эта причина ссор между ними исчезла, когда он оставил скрипку и взялся за другое. Свою скрипку “Гваданини” он никому не отдал, а в конце концов, отреставрировав, подарил мне. Она и теперь у меня. Оба они, и дядя Сидней, и тетя Флоренс, принадлежали к старинным сан-францисским семьям, старинным в смысле богатства и влиятельности, по меньшей мере, в двух или трех поколениях, и этого срока хватило на то, чтобы научиться ценить свое богатство уже не само по себе, а как средство чего-то достигнуть. Семья их была такая же дружная и любящая, как наша. Помимо их самих, она состояла из молодого Сиднея, тогда университетского студента, и Эстер, в которую я влюбился.

Как я уже говорил, я почти всегда был в кого-нибудь влюблен. При первом взгляде на Эстер я понял, что она затмевает все прежние воплощения идеальной возлюбленной, и она осталась Дульцинеей при моем Дон Кихоте на все время, пока я рос. Кажется, мне не было даже нужды увидеть ее своими глазами, чтобы влюбиться, потому что, наслышанный о дочери Эрмана, красивой, блестящей, элегантной, таинственной, я заранее возвел ее на алтарь моего детского воображения. И преданность моя не нуждалась в подтверждении дальнейшими встречами. Но так уж вышло, что мы все-таки время от времени виделись, и каждая встреча была для меня полна значения. Один эпизод произвел на меня особенно сильное впечатление — как на средневекового рыцаря произвела бы впечатление перчатка его дамы, полученная в дар на турнире: однажды на концерте в Городском зале, после первой части Концерта Чайковского я принялся шарить у себя в кармане, ища носовой платок, и вдруг Эстер, сидевшая в первом ряду рядом с моей мамой, встала и протянула мне свой.

Эстер была почти на десять лет старше меня, а ее брат — годом или двумя старше, чем она. Он учился в университете Беркли и однажды пригласил маму и меня к себе обедать, а после обеда водил нас по кампусу, после чего мы вернулись к нему послушать его любимые пластинки: песню в исполнении Лотте Леман и “Девушку с волосами цвета льна” Дебюсси в исполнении Хейфеца. Молодой Сидней очень любил Дебюсси, что было тогда необычно для Сан-Франциско и служило еще одним свидетельством просвещенности их семейства. Закончив курс в Беркли, Сидней уехал в Англию — продолжать образование в Кембридже, а мне подарил свой письменный стол, за которым занимался студентом. Этот стол был предметом моей гордости. Я восхищался Сиднеем, как и его родителями и сестрой. Он заслуживал восхищения. Он унаследовал от отца его душевные качества и тонкость ума. Но всему, что в нем было заложено, пришел трагический конец в 1929 году, когда он на охоте упал с лошади. Последовали страшные месяцы, хирурги пытались восстановить повреждения черепа, операция следовала за операцией; но безуспешно. На меня самое глубокое впечатление произвел тогда дядя Сидней: он с такой выдержкой и покорностью судьбе жил все эти месяцы борьбы и потом, после кончины единственного сына, не ожесточился, оставался таким же ласковым и заботливым, как прежде, таким же участливым и чутким, неизменно добрым, приветливым, с постоянной усмешкой на губах; он был в моих глазах воплощением высшей доблести, на какую способен человек. А Эстер вышла замуж и стала матерью семейства; она тоже умерла раньше, чем отец, но оставила ему своих детей и детей своих детей, так что было кому чтить его старость.

Дяде Сиднею я обязан тем, что мне открылись окна во внешний мир. Он первый сводил меня в оперу и в драматический театр, он подарил мне первую книжку рассказов из греческой мифологии; он играл со мной в шахматы и, когда я в один прекрасный вечер выиграл партию, по случаю моего торжества подарил мне собрание сочинений Фенимора Купера. Он приобщил меня к спорту более сложному, чем бег наперегонки, и позаботился, чтобы я получал в разное время уроки плаванья и верховой езды, предоставляя в мое распоряжение лошадей, чтобы кататься возле его загородного дома на берегу озера Тахо, моторную лодку, чтобы кататься по самому озеру, и велосипед. Велосипед доставили на Стейнер-стрит вскоре после его решающего объяснения с мамой, но, на беду, в тот день у нас обедал Альфред Херц. Воспитанный на том, что музыкантам надо оберегать руки от ушибов и ссадин обычной жизни, он свои руки в ужасе воздел над головой и стал уговаривать родителей отказаться от грозной машины. Дядя Сидней отнесся к их отказу без обиды и взамен надарил менее опасных игр, но заронил мысль о велосипеде в мою голову. А я если и не расстроился, то потому, что был совершенно уверен, что рано или поздно все равно буду ездить на велосипеде. Правда, прошло несколько лет, прежде чем это осуществилось, да и то не у нас, а на пологих дорожках в окрестностях Виль-д’Авре близ Парижа, где начинающему велосипедисту совсем не страшно было падать, не то что на крутых улицах Сан-Франциско. Как ни странно это может показаться, но запрет на велосипеды не распространился на автомобиль, и как только я достиг двенадцати лет, когда мог по закону получить права, дядя Сидней пригласил инструктора учить меня вождению машины. Учителем моим был его шофер Барни, которого прислали из Англии ухаживать за “роллс-ройсом”. Однако впервые я переключил передачи не в этом благородном экипаже, а во второй машине Эрманов — “паккарде”. Барни был моим первым знакомым англичанином — спокойным, уверенным, британцем до мозга костей, как и его подопечный автомобиль, а также превосходным инструктором. К тому времени, когда я должен был сдавать — и сдал — вождение, я уже водил машину по крайней мере не хуже, чем играл на скрипке.

Но раньше почти всех этих благодеяний и откровений и, разумеется, гораздо более ценным подарком была поездка в Европу и знакомство с Энеску.

Когда год в Европе стал выглядеть реальной перспективой, Персингер усмотрел в этом возможность для меня получить то, что он считал самым драгоценным в своей собственной жизни: наставления и пример великого скрипача Эжена Изаи. Персингер первый раз слышал Изаи в лейпцигском Гевандхаузе двадцать лет назад и сразу же был им околдован. И понятно почему. На эстраде стоял могучий исполин, такой большой, что альт а его руках показался бы скрипкой, а его “Гварнери” — детской скрипочкой в три четверти. Широко замахиваясь, он вел смычком поперек струн, и звук, который он производил, с его несравненным вибрато, был таким теплым, богатым, какого этот инструмент, наверно, прежде никогда не издавал. Ему Шоссон посвятил свою “Поэму”, а Сезар Франк — ля-мажорную Сонату; ему Дебюсси доверил первое исполнение своего Квартета. Как Сара Бернар в театре, Изаи был представителем грандиозного стиля — наверно, как и она, лучшим представителем и уж точно последним. Во время своих американских гастролей Изаи устроил Персингеру прослушивание в Денвере, и в то же лето, лето 1905 года, Персингер стал брать у него уроки в его загородном доме в Бельгии на берегу Меца. Он вспоминал среди других милых подробностей, что Изаи импровизировал аккомпанемент, и так чудесно, что ученик увлекался и начинал слушать. Воспоминания его об этих уроках не тускнели, лето 1905 года оставалось для него в 1926 году по-прежнему живым, и он считал, что то же самое ждет меня. В Брюссель пошли письма, от Изаи было получено согласие на прослушивание, и после этого было решено, что мы едем в Брюссель. Решено всеми, кроме меня. Настало время еще одному зерну проснуться и прорасти. Я твердо знал, что мы едем к Энеску.

Будь то Изаи в Брюсселе или Энеску в Париже, но теперь нашим языком должен был стать французский. Незадолго до того, как благотворительность дяди Сиднея сделала владение французским языком насущной необходимостью, мама дала мне о нем некоторое представление. Сама она прекрасно владела несколькими языками и хотела дать своим детям все лучшее, чем обладала. Поэтому в девять лет она отвела меня к француженке мадемуазель Ребекке Годшо, которая жила с тремя незамужними сестрами и братом в необыкновенно тесном единстве, не нарушаемом никем из старшего или младшего поколения. Хотя сестры и отличались наружностью и характером, мнения и речь у них были до того одинаковы, что они казались одним человеком, умноженным в несколько раз. Разговор, начатый с одной сестрой, мог быть легко и непринужденно продолжен другой, и когда мадемуазель Ребекка была чем-то занята, ее место в моей жизни плавно переходило к мадемуазель Жозефине.

Их первый урок, вернее, его последствия мне трудно забыть. Мадемуазель Годшо прочитала мне короткое стихотворение про цветы и краски, желая произвести на меня впечатление французскими созвучиями. По пути домой мама стала задавать мне вопросы. Убедившись, что я все слова запомнил, она риторически спросила, хочу ли я выучить все стихотворение наизусть. Еще бы я не хотел! Когда ужин был убран со стола, мы приступили. Сначала это было весело, но постепенно меня стала одолевать сонливость, слоги начали слипаться, как твердеющая патока, каждая следующая строка изгоняла из памяти несколько выученных. Пришло и прошло время идти спать. Но мама меня не отпускала, преграждая дорогу в постель, как неумолимый черкес, который “никогда не бросает неоконченного дела”. Я не знал, жалеть ли бедного черкеса, который, наверное, умер преждевременной смертью, или жалеть, что он не умер гораздо раньше. Как бы то ни было, повторялась долина Йосемити: мама с безжалостной настойчивостью ждала, когда польются правильные слова, у меня слипались глаза, а папа безрезультатно пытался вмешаться. Когда я на заплетающихся ногах вышел на веранду, — в полночь, кажется, — в голове у меня была какая-то мешанина; но на следующий день на уроке я продекламировал стихи без запинки. Мадемуазель Годшо, не подозревавшая, сколько фунтов плоти принесено в жертву каждой строчке ее стихотворения, еще долго после этого всем рассказывала, какой у меня потрясающий талант к иностранным языкам.

В день нашего отъезда доктор Лэнджер пригласил нас на прощальный ланч у себя в сиротском доме. Туда пришла проститься и Эстер Эрман и, зная о моей влюбленности (или не зная?), подарила мне на память китайскую головоломку. Как я этой головоломкой дорожил! Футляр моей скрипки стал ее святилищем, и не только на тот год, когда я жил в разлуке с Эстер и Сан-Франциско, но и потом еще на много, много лет. Мы отъезжали под проливным дождем. В Окленде на станции нас ждали и другие подарки, в том числе фотография Персингера. Надпись на ней гласила: “Дорогому Иегуди в надежде, что он вырастет великим артистом и будет не только мастером, но и честным служителем Прекрасного. С любовью и восхищением от друга и учителя Луиса Персингера”. Мой ответ Персингер бережно хранил, как я — его фотопортрет:

  • Читать дальше
  • 1
  • ...
  • 14
  • 15
  • 16
  • 17
  • 18
  • 19
  • 20
  • 21
  • 22
  • 23
  • 24
  • ...

Ебукер (ebooker) – онлайн-библиотека на русском языке. Книги доступны онлайн, без утомительной регистрации. Огромный выбор и удобный дизайн, позволяющий читать без проблем. Добавляйте сайт в закладки! Все произведения загружаются пользователями: если считаете, что ваши авторские права нарушены – используйте форму обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • chitat.ebooker@gmail.com

Подпишитесь на рассылку: