Шрифт:
Одним из самых обворожительных художников сиенского Кватроченто является Нероччо{131}, обладающий тонким цветом и китайской точностью рисунка. Быть может, он был последним художником, в котором эхом отозвалась линеарная точность Симоне Мартини.
И тут мы подходим уже к концу сиенской школы; вместе с Вьеккеттой{132} и Содомой{133} — последний появился неожиданно и словно бы без всяких предзнаменований — мы вступаем в период отцветающего Ренессанса.
Работы Содомы, представленные в Пинакотеке, не способны убедить, что это замечательный художник, хотя он был учеником Леонардо, и на его пути живописца были счастливые периоды. Здесь он жирный, вульгарный, а форма у него страдает водянкой. «Беспамятство св. Екатерины» — композиция тяжелая и претенциозная, а песочный колорит тошнотворно тусклый. У «Христа, привязанного к колонне» могучий торс античного гладиатора, однако картина лишена силы и экспрессии, хотя Энцо Карли утверждает, что произведение это, кроме всего прочего, гениальная и чуткая интерпретация леонардовского сфумато и светотени. Писал Содома много, переходил от стиля молодого Перуджино к стилю молодого Рафаэля, но, пожалуй, следует согласиться с мнением Беренсона, что «все его творчество плачевно слабо».
Я утешаюсь тем, что Содома не был сиенцем: он — уроженец Ломбардии. От папы он получил дворянский титул и осел в Сиене, где был официальным живописцем. Вазари, правда, изрядный сплетник, очень скверно отзывается о нем как о художнике и человеке. Содома был оригиналом, богемой в стиле художников и поэтов конца девятнадцатого века. Говорят, у него была ручная говорящая галка, три попугая и столько же сварливых жен. Он увлекался лошадьми, как уроженец Сиены, и страсть эта обходилась ему недешево. На одной из картин он написал себя рядом с Рафаэлем, очевидно, у него было завышенное представление о своем таланте. Жизнь он закончил, кажется, весьма плачевно в сиенской больнице и перед смертью сочинил завещание в стиле Вийона.
Последним сиенским художником был Беккафуми. Смотреть его сплошное огорчение. От великолепной школы остался только цветной дым. Но, правда, это уже был конец Сиенской республики. Цивилизация города волчицы тонула, как остров. Беккафуми запирает сиенскую живопись на замок, а ключ бросает в бездну времени.
Выхожу в город, который готовится к ежедневной passeggiate, но никак не могу перестать думать об умерших уже несколько столетий назад художниках. Внезапно мне вспоминается одна из фигур с фрески Амброджо Лоренцетти в Палаццо Публико. Фигура, символизирующая Мир: свободно сидящая женщина в белом одеянии, форма очерчена одной линией, которая навсегда остается в глазах. Где же я видел так нарисованных женщин? Ну, разумеется, на картинах Анри Матисса. Матисс — последний сиенец?
Я говорю о живописи, но думаю и о поэзии. Сиенская школа дала потомкам пример, как развивать индивидуальный талант, не перечеркивая прошлое. Она исполнила то, о чем писал Элиот{134}, анализируя понятие традиции, которая у нас ассоциируется, к сожалению, не только в теории, ной на практике с академизмом.
«Ее невозможно унаследовать; тот, кто жаждет ее, должен будет ее выработать огромным усилием. Прежде всего она требует исторического чувства, которое следует признать почти обязательным для всякого, кто хотел бы оставаться поэтом, после того как он переступит рубеж двадцатипятилетия; историческое чувство заставляет замечать не только ушедшее, но и нынешнее прошлое, оно велит поэту, чтобы он, когда пишет, держал в крови не только одно собственное поколение, но и осознание того, что совокупность литературы Европы, начиная с Гомера, а в ее рамках совокупность литературы его страны существует синхронно и составляет синхронный порядок». И еще: «Никто ни в какой области искусства сам по себе не может обладать абсолютным значением. Значение и признание любого существует только в соотношении с прошлыми поэтами и художниками. Невозможно оценивать автора в отрыве, его необходимо поместить для сравнения и противопоставления среди умерших».
Маленькая траттория заполняется завсегдатаями. Они входят, берут с полки под часами свою салфетку и садятся за свой столик к своим приятелям. Со знанием дела и аппетитом, который словно бы нарастал из поколения в поколение, едят спагетти, пьют вино, беседуют, играют в карты и кости. Беседа чрезвычайно оживленная. В итальянском в сравнении со всеми другими языками, пожалуй, самый большой ресурс междометий, и все эти via, veh, ahi, ih взрываются, как петарды. Догадываюсь, что речь идет о Палио. Через неделю Палио.
Название происходит от куска расписанного шелка, который ежегодно получает один из наездников в скачках вокруг Кампо, то есть рыночной площади. Каждый год 2 июня и 16 августа город превращается в большой исторический театр, который был бы весьма по вкусу Честертону{135}. Три городских района, или так называемые терци, — Читта, Сан Мартино и Камолья — выставляют своих наездников. Это наследие средневековой военной организации, которая делила город на семнадцать контраде, небольших войсковых общин, и у каждой из них был свой командир, своя церковь, знамя и герб. Дважды в год — причем на полном серьезе, а не только для туристов — разгораются страсти, делаются высокие ставки, плетутся запутанные интриги вокруг вероятного победителя. Празднество чрезвычайно красочное, шумное — суматоха, кони. Вот так, от истории остался костюм, а война превратилась в кавалькаду вокруг рыночной площади.
Я прошу у хозяина траттории самого лучшего вина. Он приносит прошлогоднее кьянти с собственного виноградника. Говорит, что его семья владеет этим виноградником уже четыреста лет, и лучше этого кьянти в Сиене нет. Сейчас из-за стойки он наблюдает за мной: что я буду делать с этим благородным напитком.
Полагается наклонить стакан и посмотреть, как вино стекает по стеклу, не оставляет ли следов. Затем стакан подносится к глазам, и, как говорит один французский поэт, глаза утопают в живом рубине и наслаждаются созерцанием его, словно китайского моря, полного кораллов и водорослей. Третий жест — приблизить край стакана к нижней губе и вдыхать аромат маммола — букетика фиалок, означающий, что это отличное кьянти. Затянуться им до самого дна легких так, чтобы внутри задержался запах зрелого винограда и земли. Наконец — но без варварской поспешности, — сделать небольшой глоток и языком растереть замшевый вкус по нёбу.