Шрифт:
Несколько месяцев я работал у плотника, строгая бревна для парламентского флота. И вскоре мне захотелось большего. В конце лета я оставил жену, отдав ей все свои сбережения, и вступил в войска парламента под командованием лорда Ферфилда и лорда Эссекса. Они получили приказ палаты общин: спасти короля от самого себя.
Мы тогда были толпой из тысяч оборванцев — подмастерьев, торговцев и солдат, — которые ни разу не были в бою и даже в ногу ходить не умели. Но уже через два месяца нас обучили азам военного дела, мы маршировали и слушали проповеди — все как положено. Мне выдали новую пику, и я научился разворачиваться, бежать и заходить с фланга, постоянно при этом распевая: «Как велик Господь/»
В конце октября я принял участие в сражении при Эджхилле и убил своего первого противника — валлийца, который, признав во мне соотечественника, умер с проклятиями на устах. Он произнес их по-валлийски, и это подействовало на меня как жгучая кислота. Мне представилось, что я ношу эти проклятия, словно языческие знаки на голой коже. Потом мне пришлось убивать парней из Корнуолла, Ланкашира, Чешира и снова многих валлийцев без конца и без счету, и я познал, как мучительно числиться в предателях своей родины. За короля сражались тысячи валлийцев, ибо дом Тюдоров впервые пустил корни в твердой, но вдохновенной валлийской земле, а потому жителей тех мест невозможно лишить их законной гордости, разве что с помощью острого меча.
Победы сменялись поражениями, поражения — победами. Люди достойные, не чета мне, умирали, захлебываясь в собственной крови, а безжалостные мародеры жили и процветали. На каждого новобранца приходилось трое таких, кто под покровом ночи дезертировал в отдаленные графства. Солдаты тайно играли на деньги и проводили время с обозными девками, для отвода глаз звавшимися прачками. Порядок в армии никуда не годился.
В мае 1643 года мы соединились с кавалерией при Уинсби и разбили войска роялистов, взяв в плен восемьсот человек. Предводителем кавалерии был высокий, жилистый человек, который так здорово управлялся со своими всадниками, точно это был единый организм. Одежда на нем была грубая и не по размеру, а руки и ноги словно из кованого железа. Дисциплина в его рядах была строгая: за сквернословие — двенадцать пенсов, за пьянство — колодки, а за насилие над женщиной, будь она хоть вавилонской блудницей, — повешение. Его резкий, пронзительный голос разносился на милю по полю сражения, перекрывая все наши крики. Звали этого человека Оливер Кромвель.
Однажды поздним вечером я сидел под черным безлунным небом, завернувшись в плащ, и жевал свой ужин, который состоял из позеленевших от времени хлеба и мяса. И тогда из темноты ко мне приблизился человек и спросил, можно ли ему погреться у моего костра. Я сразу же узнал голос Кромвеля и с радостью освободил для него место поближе к огню. Этот голос я уже слышал в ту ночь — командующий переходил от солдата к солдату, подбадривая каждого и предлагая утешение и молитву. Мало кто из офицеров вел себя так, и поэтому Кромвеля особенно любили в войсках. Он говорил о простых вещах — о доме, о жене, о приносящей радость мужской работе там, далеко от полей сражений.
Кромвель спросил, сколько мне лет и жив ли мой отец. На последний вопрос у меня, к несчастью, не было ответа. Прошло немного времени, и он собрался уходить, но вдруг ненадолго остановился в круге света и, обведя рукой множество горевших кругом костров, сказал:
— Я знаю, сколь ужасно убивать земляков. Молитва и пост немного утешают, но годятся только, чтобы приглушить боль. Мучения, которые я явственно прочел на твоем лице, свидетельствуют о твоей страждущей совести. — Кивнув, Кромвель с нежностью сжал мое плечо, как будто я был ему родня. — Где-то там мой сын. Ему примерно столько же лет, сколько и тебе, Томас. Я бы не мог требовать, чтобы кто-то рисковал жизнью своего сына, если бы мой собственный сын отсиживался дома.
Он ушел, а я подумал о том, сколько детей роялистов заплатили другим, бедным и незнатным, чтобы те воевали вместо них. И в тот момент мне показалось, что я готов броситься за Кромвелем в пучину моря, стоит ему только позвать.
Имя Кромвеля, как и его предводительство, вскоре стало знаменем наших побед. В июне 1645 года кавалерия соединилась с нашей пехотой в битве при Несби. Наши войска насчитывали тринадцать тысяч человек против семитысячной армии короля. Мы стояли друг против друга по обе стороны высохшего верескового болота, и небо над нами поднималось голубым куполом. Сильный северо-западный ветер трепал знамена и попоны позади нас. Я с другими копьеносцами занимал позицию на передней линии неподалеку от правого фланга и видел Кромвеля, сидевшего верхом, с лицом, светившимся свирепой радостью. Он пел псалмы и один раз даже рассмеялся. Его острые глаза нашли меня в строю, и, помахав мне рукой, Кромвель крикнул: «Помолился ли ты, Томас, о себе, а также и о своих врагах?»
Я кивнул, польщенный тем, что он обратился ко мне по имени прямо перед войском. Его нетерпеливый конь поднялся на дыбы, и, усмирив его, Кромвель продолжил свои поучения: «Никогда не забывай, что Бог призывает тех, кого любит более всего, исполнить самое трудное. Я всегда это помню, не забывай и ты!»
Он пришпорил коня. Как раз в этот момент принц Руперт пошел в наступление, и битва началась. И хотя принц первым разбил наши ряды, победа досталась Кромвелю, который захватил три тысячи пленных, в основном валлийцев. Через две недели их провели по улицам Лондона, кого-то повесили, а кого-то бросили в тюрьму. Но я уже не считал себя валлийцем, у меня не было иной родины, кроме той, где был Кромвель.
Генерал видел, как я управляюсь с пикой в битве при Эджхилле, когда я пронзил разом и коня, и всадника, словно насадил на вертел треску. Поэтому меня произвели в капралы и записали в армию «нового образца». Мы сражались и в городах, и в полях, а Кромвель делил хлеб и молитву со своими войсками. Для меня у него всегда находилось время — мне доставались слова поддержки, а если требовалось, то и наставления. Однажды он сам вручил мне молитвенник, который я потом носил под нагрудником кирасы, прикрыв, как щитом, свое сердце.