Искандер Фазиль Абдулович
Шрифт:
— И вот все футболисты пьют лимонад. И Пайчадзе пьет лимонад. Но как пьет.
Рассказчик цапнул со стола бутылку с остатками боржома, выплеск в сторону, строго запрокинул голову и совершенно вертикально поставил над запрокинутым лицом бутылку, приблизив горлышко ко рту Однако из высшего целомудрия перед воспоминаниями о Пайчадзе, не прикасаясь и показывая всем, что не прикасается губами к горлышку бутылки, замер. Как бы с абсолютной физической точностью повторив сцену утоления жажды великого футболиста, он каким-то образом одновременно внушал, что все это только игра, тень, подобие той подлинной картины.
— Как будто небо пил через бутылку, так Пайчадзе пил лимонад! — воскликнул он и с легким презрением поставил бутылку на стол, давая ей знать, что она случайно и только на миг сыграла великую роль, но теперь возвращена к своей жалкой будничности.
— Хо! Хо! Хо! Хо! — как бы все поняв, очнулись старики.
— Я тогда уже не играл, — продолжал рассказчик, всматриваясь в далекую сцену, — но еще молодой был. Дерзкий! И я пошел прямо к Пайчадзе, положил ему руку на плечо и сказал: «Дорогой Борис, играй еще сто лет на радость Советского Союза!»
— А он что? — не удержался Глухарь.
— Вот так оторвал бутылку от губ, — сказал бывший футболист и плавным движением руки, отводящим бутылку, подчеркнул спокойствие и пристойность движения, — улыбнулся мне и сказал: «Здравствуй, Жора Гургенидзе».
Я с ума сошел! Неужели розыгрыш и ему подсказали мое имя? Но как это могло быть? Я же сам подошел, никого не предупреждал!
— Откуда вы знаете мое имя?!
Он ничего не ответил. Снова поднял голову и пьет лимонад. Я с ума схожу, а он пьет лимонад. Наконец допил, посмотрел на меня и тихо говорит:
— Тысяча девятьсот тридцать восьмой год. Я тогда совсем пацаном был. Приехали с дядей в Мухус и пошли на стадион. Играют «Мухус» — «Армавир». Счет один — один. До конца матча две минуты. Корнер у ворот «Армавира». Какой-то игрок подает. Удар! И он с корнера завинчивает мяч в сетку! Трибуны вскочили: «Браво, браво, Жора Гургенидзе!» Вот тогда я впервые услышал твое имя.
— Дорогой Борис, — говорю, — это был мой звездный час. Спасибо, я о встрече с тобой буду рассказывать детям, внукам и правнукам!
— Это тебе, — говорит, — спасибо. Именно в тот час я решил стать футболистом.
Вот такая встреча была у меня с Борисом Пайчадзе.
— Хо! Хо! Хо! Хо! — захохокали старики, потрясенные тем, что их друг когда-то зажег сердце великого футболиста.
— Говорят, Борис Пайчадзе умер, — еле сдерживая слезы, добавил старый футболист. — Кончилась великая эпоха советского футбола… Скоро и Советский Союз кончится…
— Хватит нюни распускать, — зычно загудел Асланыч, — вы вообще любите сентиментальничать… Великая Грузия, великий Пайчадзе… А сантименты всегда кончаются кровью…
— Дальше, что было дальше? — нетерпеливо вскрикнул Глухарь, обращаясь к Михаилу Аркадьевичу, как если б тот прервался по своей воле.
— А дальше? Карцер. Магадан, — опять вяло начал Михаил Аркадьевич, постепенно взбадриваясь с разгона, — потом ссылка в верховья Енисея. Мы там подружились с одним фронтовиком, который бежал из плена и не мог доказать, что он не шпион.
И вдруг радио приносит весть: Сталин заболел. Кто бы мог подумать! Дыхание Чейн-Стокса! Но что это такое, мы не знаем. Врываемся к местному врачу.
— Что такое дыхание Чейн-Стокса?
— Это, — говорит, — амбец. Агония.
Мы выходим на улицу. Ночь, звезды. Простор. Космическая радость!
— Надо выпить, — говорит мой друг, — иначе я умру!
Вспомнили, что в поселке живет ссыльный латыш. Приторговывает самогоном. Ночью стучимся к нему. Бедняга, наверное, решил, что его пришли брать повторно. Долго не открывал. Умоляем, а он возится за дверью, ворчит. Наконец открыл. Мы ему не сказали, почему хотим выпить, но он сам по нашим лицам обо всем догадался.
— Что, — говорит, — безнадежно?
— Да! Да! — говорим.
Латыш затеплел. Дает нам бутылку. А потом радио приносит долгожданную весть: «Диктатор уконтрапупился!»
Ледник треснул и пополз. Какие надежды, какие дни! Залпом Двадцатый съезд! Уцелевшие стали выходить из лагерей. Вот когда надо было начинать перестройку! Эх, Никита, Никита!
А сейчас что? К девяностому году своей жизни я стал привыкать к большевикам. Тем более что вместо убийц пришли воры. А в России всегда воровали. А сейчас кое-где демократы повыскакивали. И я уже замечаю, что в них есть энергия нахальства, как у большевиков в восемнадцатом году. Говорят: приватизация, приватизация… Пусть вернут мне мое имение, тогда я в них поверю…