Искандер Фазиль Абдулович
Шрифт:
— Инесса, — сказал я ей торжественно, — представь себе, что ты лежишь рядом с Лениным.
— Ой! — вскрикнула эта дурочка и привскочила с постели. — Что ж вы меня пугаете, Степан Тимофеевич?!
— А чего ты испугалась? — удивился я.
— Как же мне не пугаться, Степан Тимофеевич, — говорит она, — я представила, что лежу рядом с Лениным в Мавзолее. Больше так меня не пугайте!
— Инесса, — отвечаю я вразумительно, — разве ты не убедилась, что Ленин и сейчас живее всех живых?
Она посмотрела на меня как-то странно, как-то пристально.
— Не пугайте меня, — сказала она ласково, — такого даже мой первый муж мне не говорил. А он был такой охальник…
— Иди ко мне, Инесса, — притянул я ее к себе и положил к себе на грудь, — потом все узнаешь. Утро вечера мудренее.
Просыпаюсь на следующий день. Ее рядом нет. Я вскочил. На столе записка. «Простите, но мы больше не увидимся.
Мне страшно. Я ночью проснулась, и мне показалось, что вы не дышите. Спасибо за все, горячий старик». Я чуть с ума не сошел, а она сошла с теплохода, пока я спал. Я быстро посмотрел, делали вторая бутылка «Мукузани». Эти бывшие жены пьяниц сами бывают пьяницами. Нет, бутылка на месте. И все вещи мои на месте. Честная женщина, но я ее не подготовил и тем напугал. Но надо же быть такой дурехой: «мне показалось, что вы не дышите»! Это я не дышу!!!
Он несколько раз набрал воздуху в свою могучую грудь и шумно выдохнул, показывая, сколь нелепа была ее ошибка.
Но тут откуда ни возьмись к нам подошел дядя Сандро. Он был в белой рубашке навыпуск, перетянутой кавказским ремнем, подчеркивающим его все еще тонкую талию. Бляшки на поясе с намеком на серебро тускло светились. Штрихом отметим галифе и легкие азиатские сапоги.
Появился он неожиданно, но потом выяснилось, что он сидел слева от нас с кутящими стариками. Однако когда именно он взошел на «Амру», я не заметил.
Дядя Сандро молча и пристально глядел на моего собеседника своими нагло нестареющими, яркими глазами. Тот ему отвечал таким же упорным взглядом, хотя одновременно и пытался изобразить на лице выражение острого, доброжелательно-лукавого любопытства, столь знакомого нам по многочисленным картинам с неизменным названием «Ленин принимает ходоков».
Забавно, что название картин почему-то не менялось, даже если на них Ленин чаевничал с ходоком один на один. Когда-то, помню, педантическая детская логика, учитывая множественное число в названии репродукции, заставляла меня все искать и искать остальных ходоков, наверняка ловко замаскировавшихся в кабинете вождя.
Но в отличие от рисуночных загадок (найдите второго зайца), второй ходок, не говоря об остальных, никак не находился. И я, помнится, тогда примирился, приспособился к мысли, что остальные ходоки есть, но они ждут своей очереди за пределами ленинского кабинета и картины, и, значит, никакой ошибки в названии ее нет. О, как хотелось верить!
А годы шли. Появлялись все новые и новые картины, где Ленин продолжал принимать все новых и новых ходоков. И на всех этих картинах, несмотря на чудовищное обилие ходоков, поза Ленина никогда не выражала спешку или тем более усталость. А лицо продолжало лучиться острым, доброжелательно-лукавым любопытством, и только его стакан с неизменным чаем под рукой с годами выписывался художниками все тщательней и тщательней, и уже нередко с опаской угадывалось, что чай этот горяч, может, даже нестерпимо горяч (то ли дымок над стаканом, то ли осторожничающие пальцы Ленина), и по этому поводу у некоторых интеллигентных людей возникало ощущение неимоверного мастерства художника, переходящего в безумную дерзость. Далеко идущий намек улавливался! Пальцы Ленина, видите ли, осторожничают, колеблются, конечно же, в отличие… Правильно, угадали: от пальцев Сталина.
С годами эти картины стали тайно раздражать, хотя и тогда ни разу не возникло ощущения, что в конце концов Ленину надоест этот туповато потупившийся якобы от смущения или особенно вот этот, с изумлением слушающий его ходок (Господи Иисусе, он все о нас знает!) и он, Ленин, возьмет да и плеснет ему в бороду этот навеки горячий чай. Я уж не говорю об обратном движении чая от ходока к монголоидному лицу Ленина или тем более о двух струях чая, одновременно перехлестнувшихся над его письменным столом, как две сабли над Куликовым полем!
Нет, нет, такого ощущения ни разу не возникло, да и не могло возникнуть, потому что лицо Ленина (не постыжусь повторить) всегда источало острое доброжелательно-лукавое любопытство. Лицо его как бы говорило всегда и всем ходокам сразу: знаю, знаю, что сейчас вы начнете хитрить, но я вас и хитрящих люблю, поскольку я народный вождь и потому сам не без хитрости.
И в студенческие годы, уже склоняясь над сочинениями Ленина, как в детстве над той злосчастной репродукцией в поисках недостающих ходоков, а теперь по второму кругу, склоняясь уже над его сочинениями в поисках сокрытого, как те ходоки, смысла, ибо явный был слишком беден, и опять же с детским упорством веря, что смысл этот есть, надо только докопаться, и все-таки так и не докопавшись до него, не найдя его, как и тех отмеченных во множественном числе ходоков, я в конце концов решил, что смысл этот расположился за рамками книжных страниц в самой жизни, в самой его победе над этой жизнью. А стало быть, считай, он есть и в тексте, раз победа пришла через текст.
Но, кто его знает, не был ли этот самообман подсознательной психической защитой, ибо примириться с тем, что смысла не было и нет, означало бы для юности, что надо взорваться или признать себя негодяем, подхрюкивающим тиранству. А времена были еще страшные, сталинские…
Однако, взволнованный воспоминаниями, я позабыл о своем собеседнике. А между тем он продолжал глядеть на дядю Сандро с выражением вышеупомянутого любопытства. Но почему-то выражение это сейчас не очень получалось. То ли ходок не тот, то ли еще что-то. Установилась некоторая напряженка. И я понял почему. Каждый из них как бы молча настаивал на своей подлинности, но подлинность любого из них почему-то со скандальной неизбежностью означала мнимость другого.