Искандер Фазиль Абдулович
Шрифт:
Тетушка прекрасно пела. Он любил ее за это и многое прощал. Она пела по-русски, по-абхазски и даже по-турецки. Больше всего она пела по-русски. Чаще всего романсы. Но и революционные песни иногда прихватывала. И вот что удивительно. Революцию всегда ругала, правда, дома, при своих. А революционные песни пела так задушевно, как будто жизнь готова была отдать за революцию.
Но мальчик точно знал, что тетушка не готова отдать жизнь за революцию. Да не то что жизнь, она даже кирпича с кирпичного завода дедушки не отдала бы революции добровольно. Пожалуй, она могла бы звездануть кирпичом по голове какого-нибудь зазевавшегося революционера, если, конечно, в те времена бывали зазевавшиеся революционеры. Она не была жадной, но она не признавала революции и ничего не хотела ей отдавать.
Так что революции пришлось отобрать кирпичный завод дедушки со всеми его кирпичами. Мама говорила, что у отца глаза повреждены (хотя мальчик этого не замечал) от того, что он день и ночь стоял там над какими-то раскаленными печами. Когда вернется отец, хотя неясно, когда это будет, надо узнать, что случилось с его глазами.
Нет, мальчику не было жалко кирпичного завода дедушки, который отобрала революция. Он даже конфетную фабрику отдал бы ей, если бы она у него была. Дедушкин кирпичный завод находился недалеко от города. Мальчик даже ни разу не полюбопытствовал взглянуть на него, до того ему было не жалко отдать его революции. Но от людей он слыхал, что завод этот давно заброшен и никто там не работает. Тогда зачем его надо было отбирать? Опять неясность.
Мальчик давно, еще до войны, заметил, что Сталин хитрит и этим унижает революционные песни. Он с мучительной ревностью ловил правительство на этих хитростях.
Когда началась война с Финляндией, он ни на секунду не поверил, что финны напали на Советский Союз. Финляндия была такая маленькая, а Советский Союз был такой огромный, и он точно знал, что Финляндия не могла напасть на нашу страну. Из революционных песен ясно следовало, что все народы равны, что революция защищает слабых от сильных.
Ему было жалко Финляндию, и он однажды ночью вдруг вспомнил школьную карту с изображением огромного Советского Союза и маленькой Финляндии и заплакал. Никто никогда не мог узнать об этих его слезах, но сам он о них никогда не забывал. Может быть, эти слезы были не только по Финляндии, но и по отцу и по дяде, которых к этому времени он уже потерял, но он тогда этого не знал. Перед его глазами была маленькая Финляндия, и он плакал от бессилия перед подлостью.
А когда началась Отечественная война и немцы как бешеные поперли по нашей земле, мальчик слушал Сталина по радио. И мальчик с удивлением заметил, что Сталин теперь говорит по-русски гораздо лучше, чем раньше в киножурналах. Многие это заметили. Некоторые взрослые злорадно перешептывались: «Это он со страху».
А когда газеты заговорили о зверствах немцев на захваченных землях, мальчик поверил, что это правда. Но он тут же приметил и хитрость. Газеты должны были сначала написать, что немцы захватили наши земли, а потом уже говорить о зверствах. Но они сразу заговорили о зверствах, чтобы оглушить людей этими зверствами и чтобы люди меньше думали о захваченных землях. А ведь до войны обещали воевать на чужой территории. Нет, тут его перехитрить не удалось. А потом он вдруг на стадионе услышал разговор двух взрослых людей о войне. Один из них сказал другому:
— Какие там могут быть зверства? Вранье. Пропаганда. Немцы культурная нация.
Мальчик был сильно смущен. Неужели он напрасно поверил? Ему нравились антифашистские песни. Они были похожи на революционные песни. И опять противная неясность в голове. Но тут, к его счастью, появился на их улице первый бравый фронтовик с лихо перебинтованной рукой. Он сидел на цементном парапете моста через речушку, и все покуривал, и все пошучивал с проходящими девушками, а они ему хорошо улыбались.
Мальчик с ним заговорил об этом. Фронтовик уверенно сказал, что про зверства немцев пишут правильно, он своими глазами это все видел. И вдруг ни к селу ни к городу добавил:
— Немцы храбрые. Одного эсэсовца при мне расстреливали. Его расстреливают, а он себе курит.
Мальчику это неприятно было слышать, но он каким-то безошибочным чутьем угадал, что фронтовик говорит правду. Но разве фашисты могут быть храбрыми? Не должны, но, оказывается, могут. Неприятно, но правда.
Мальчик очнулся от своих мыслей. Дедушку Вартана все не было видно. Несколько соседских мужчин вышли со двора и, устроившись на крыльце своего дома, стали играть в нарды. Двое играли, а остальные, стоя возле них, курили и переговаривались. До мальчика доносилось цоканье костей но игральной доске и шлепанье передвигаемых фишек. Иногда мерное шлепанье сменялось резкими, щелкающими ударами. Это означало, что кости удачно легли и тот, кто их выбросил, передвигая фишки, азартно бьет ими по доске: вот тебе! вот тебе! вот тебе! Впрочем, такие удары могли быть и хитрым притворством, чтобы сбить с толку противника: мол, тебе не кажется, что мои кости хорошо легли, но это как раз то, что нужно моему тайному замыслу. Мальчик умел играть в нарды, но ему это сейчас было неинтересно. Просто слух его машинально улавливал удары фишек и переход везенья или того, что игрок хотел выдать за везенье, от одного играющего к другому.
Солнце опустилось еще ниже, и неимоверный тополь, весь прозолоченный теплыми лучами, замер от удовольствия. Но в конце улицы никого не было.
Мальчик вдруг вспомнил то, что было давным-давно. Он думал, что забыл об этом, но вдруг все, что было, ясно припомнилось.
У тетушки за праздничным столом сидели гости. Было шумно, весело. Вдруг пришел дядя Самад, как всегда выпивший. Оттого что он всегда был выпившим, все знакомые относились к нему как-то несерьезно. Вроде они гораздо умнее его. Хотя мальчик и тогда чувствовал, что это совсем не так. Но ему, как и всем домашним, было неприятно, что дядя всегда под хмельком и гости сейчас его видят таким.