Шрифт:
За ужином я не участвовал в разговоре, но был готов вмешаться, как в цирке человек в сапогах, стоящий возле клетки и вооруженный большим пистолетом. Моей тактикой было производить шум, если установится тишина, подчеркивать важные моменты, удачные пассажи, встревать между устами и ушами, чтобы усилить чувства.
Генриетта поддерживала меня. Она явно хотела понравиться Сюзанне; никогда еще она столько не говорила. Но она слишком долго молчала прежде; а молча узнаешь только печальные истории. Она сказала, что у нее был брат, умерший от тифа. Все огорчились, и я позволил грусти слегка продлиться. В конце концов неплохо с самого начала составить фонд печальных историй для печальных моментов. Когда у нас будут истории на все случаи жизни, дружить станет легко.
Рождественская ночь начиналась действительно хорошо. В начале ужина мы пытались всеми средствами раздуть огонек беседы. После ликеров самые толстые поленья стали заниматься. Сюзанна рассказала анекдот. Она умела насмешить, не выглядя смешной, как это умеют только по-настоящему печальные женщины. Генриетта мило смеялась, показывая белые зубки. Сюзанне захотелось снова вызвать этот смех, и она рассказала еще анекдот, про хромоножку. Она хромала, приподнимая подол платья, вывертывая внутрь свои красивые ноги, неловкая и трогательная, как утенок. Генриетта захлопала в ладоши.
Потом я захотел петь. Я предложил хор на три голоса. Надо было так тесно сблизить голоса, чтобы каждый, забыв собственный мотив, пел на голос другого. Это прошло с блеском, просто непонятно, как же мы могли петь раньше, до нашего знакомства.
— Хорошей музыки в одиночку не добьешься. Это очевидно. Послушайте колокола; от одного колокола музыки никогда не получается.
— Нам бы надо сходить на рождественскую мессу, — сказала Генриетта.
Я восторженно подхватил. Надо было что-то делать, все равно что. По крайней мере если мы вдруг заскучаем, то сможем списать всю скуку на мессу, дав понять, что без мессы мы бы здорово повеселились.
Мои подружки начали собираться с большим возбуждением, изображавшим радость.
— Где мои перчатки?
— А мой шарф?
Они обменялись шарфами.
— Возьмите мой. Голубой больше подходит к вашему пальто.
Это смешение красок очаровало меня.
— Они уже начинают линять. Хороший признак.
Я увлек своих подружек на темную улицу.
— Мы встанем в боковом приделе. Будем держаться вместе и ни с кем не разговаривать.
У меня было по девушке с каждого бока. Темнота пугала их, и они жались ко мне. Это была моя последняя радость за вечер.
Мы не смогли войти в церковь, столько в ней было народу. Внезапно удача отвернулась от нас. Даже на паперти мы оказались в последнем ряду. Все стояли к нам спиной.
— Пошли отсюда, — сказала Сюзанна. — Ничего не видно.
Я был готов на любые уступки, но Генриетта, которой хотелось остаться, обронила некстати:
— Нечего смотреть. Господь незрим.
Это было слишком верно. Я ясно почувствовал, что такая правда не устроит мои дела, что сейчас не тот момент, чтобы использовать неопровержимые аргументы. В самом деле, Сюзанна не нашлась, что ответить, подняла воротник пальто, глубоко засунула руки в карманы. Не было сомнений, что она простудится. Генриетта это заметила, предложила уйти, но было поздно.
— Я уже простудилась, — сказала Сюзанна. — Лучше уж остаться до конца.
Я расстроился. Я еще никогда не видел Сюзанну в плохом настроении. Я видел ее только усталой или сокрушенной. Я боялся, что ее плохое настроение выставит ее в смешном виде; я заранее этому ужасался. Она уже покусывала край перчаток и казалась готовой заплакать.
Очень кстати прихожане запели хором.
— Вот это наше дело, — сказал я. — Три-четыре.
Я не любил петь на людях, но что мне оставалось делать, чтобы вернуть хорошее настроение. Мы пропели несколько нот. Какая-то старуха рядом с нами принялась петь фальшиво и не в такт. Ну что мы ей сделали? Почему она спутала нашу музыку своим старым голосом? Нам пришлось отказаться от пения. К тому же все эти рты, открывающиеся одновременно, выглядели весьма неизящно; это было даже гротесково, если взглянуть поближе. Я почувствовал гротеск и в себе, а также способность к проявлению смешной нелепости во всех формах. Я злился за это на Генриетту и Сюзанну, а пуще на себя самого, так неосторожно угодившего в эту метафизическую ловушку. Я бы охотно отхлестал себя по щекам.
На обратном пути, прижимая к себе девушек, я немного успокоился. Я многого ждал от возвращения домой. Я делал ставку на поэзию этого дня; я приготовил скромные подарки: карандаш со вставным грифелем для Генриетты, пудреницу для Сюзанны. Но я зря заговорил о Дедушке Морозе. Сюзанна в него больше не верила. Она в самом деле простудилась. Она проклинала священников и Деда Мороза, который тоже был им в своем роде. Положить этому конец было нельзя. Сюзанна заявила, что священники вовсе не целомудренны. Она сказала это будто бы в шутку, но явно старалась через священников уязвить Генриетту. Она не могла простить ей замечание о незримости Бога.
— В конце концов нам-то с вами что за дело, если священники нецеломудренны? — сказал я. — Я тоже нецеломудрен. И вы тоже, вы ведь замужем. Здесь только Генриетта целомудренна.
Это была попытка ввести в разговор некоторую игривость, которая отвратила бы нас от религиозных вопросов. Генриетта в самом деле приняла эту похвалу своей добродетели с такой ясной простотой, что атмосфера от этого вроде бы разрядилась. У Генриетты была славная, почти величественная манера говорить светлым голосом и с просветленным лицом, вскинув голову: «Моя девственность». Сюзанна была этим тронута; она снова заулыбалась, но как бы издалека, предупредительной улыбкой, похожей на прощание. Она принялась ерошить волосы обеими руками, открывать и закрывать крышку пианино. Она отпускала нас.