Шрифт:
Полнокоштному бурсаку давали, кроме помещения и стола, затрапезный халат, фризовый сюртук (праздничная одежда), тулуп нагольный, картуз и сапоги. Нижнего платья и жилета не полагалось. Платье носилось до последней возможности; продырявленные локти были не редкость. А сапоги… о! сапоги шили такие, что я дивлюсь, где находили сапожника. Они были обыкновенные личные, мужицкие, но столь прочные, что выводили ребят из терпения, и видал я, как иной, насыпав полсапога песком, нарочно бьет им об стену, авось отвалится подошва, — подлое варварство с вещью, данною из благодетельного сострадания, но психологически понятное!
Учреждение «старших» замыкало конституцию школы. Они были из синтаксистов, и на их обязанности лежал надзор за домашним житьем и бурсаков, и квартирантов. В каждом из четырех бурсацких нумеров был свой старший. Кроме того, несколько старших было для квартирных, надзор за которыми разделен был по районам города. Их обязанностью было от времени до времени навещать ученические квартиры и смотреть, добропорядочно ли там поживают.
Такова была иерархия из самих учеников. Поверх их на оба училища пять учителей; из них двое занимали с тем вместе один смотрительскую, другой инспекторскую должность.
ГЛАВА XII
ВРЕМЕННОЕ ОТУПЕНИЕ
Как смутно, как темно! Напрягаю усилия, и память отказывается служить. Следующие два года за приходским училищем, то есть пребывание мое в Низшем отделении уездного, или, как называли у нас, в Грамматике, почти пропали для меня; пропали глубже, нежели год предшествовавший. Два года! Сколько было экзаменов, прошла целая вакация, потом самая последовательность этих двух лет, чем один год отличался от другого, все потонуло во мраке. Остались некоторые отрывки, иные даже неизвестного времени. А мне уже было 8 — 10 лет. Что это значит?
Читатель не осудит меня, что я занимаюсь своею личною судьбой, по его мнению, может быть, более надлежащего. Пускай тогда он бросит чтение. Проследить личное развитие — одна из целей, побудивших меня взять перо. Здесь вопрос не о том, чье развитие описывается, а о психологическом факте, иногда странном, и я ловлю такие факты. Имею притязание думать, что они не лишены научного значения.
Читатель помнит, что весело, шутя прошел для меня первый год школы. Все давалось легко. Я был сообразителен и улыбался, когда мои сверстники сбивались на вопрос, задаваемый Иваном Васильевичем: «У Ноя было три сына: Сим, Хам и Иафет; кто их был отец?» Ребята заминались, мне было смешно. Я живо писал грамматические разборы, бегло отвечал на все вопросы в пределах программы. На публичном экзамене чем-то даже особенным отличился вместе с Яковом Никулинским, «билетным», которого только привезли пред экзаменом и которому нашли справедливым дать место первого ученика, мне — второго. Но потом вдруг будто оборвалось. Позднейшее осталось темнее и в памяти, и самое развитие стало туже, как будто остановилось (оттого, очевидно, и в памяти осталось мало).
В классе, куда я поступил, началась латинская и греческая грамматика. Кроме того, продолжалась и русская; в программе еще стояли славянская грамматика и церковный устав; катехизис с арифметикой и нотным пением сами собою. Внешняя особенность, для меня оказавшаяся существенною, была та, что класс уже имел не один десяток учеников. Из приходского в уездное или из Фары в Грамматику переводили ежегодно; в Грамматике же курс был двухгодичный. Таким образом, одним приходилось сидеть два года, другим три года. Мы попали в «курсовой» год; чрез два года мы можем перейти в Синтаксию; но ранее нас годом перешедшие дождались нас и перейдут с нами вместе чрез три года по поступлении в Грамматику. Существенно было то в этом обстоятельстве, что мы, новички, должны были догонять тех, кто ранее тому же учился целый год, и самою судьбой, стало быть, мы были обречены оставаться слабейшими.
Помню первый урок из латинской грамматики. Это уже не то, что первый урок из русской, который дался так легко благодаря ласковому двоюродному брату. Здесь не было брата. Учитель, который показался мне сердитым, задал нам урок, велел его выучить и, между прочим, выучиться писать латинские буквы. Он их показал на доске, написав сам. Легко сказать: показал! Всех было девяносто человек в классе, и мы, как младшие, сидели в заду. Я напрягал зрение, старался запечатлеть в памяти, но, придя домой, забыл. Удивительно, как вспомню теперь, забыл я самую простейшую из простых букв, прописное Н. Казалось, как же не догадаться, что это простой русский «наш»; но не приходило в голову! По случаю сестриной свадьбы пребывал у нас тогда гость, один священник; завидев меня с грамматикой в руке, осведомился, чем я занимаюсь. Я передал свое недоумение. Он мне написал Н и сказал, что это просто; я увидал, что действительно очень просто, но чрез полчаса забыл. Вспоминал, что это что-то очень простое, но никак не мог уцепиться, не мог найти нити, по которой бы дойти до затерянного памятью начертания. Удивительные казусы бывают в детских головах.
Другое затруднение мучило меня. На первой же или на второй странице грамматики встречается в скобках слово diphthongi. Я мучился его разобрать и не мог по простой причине, что объяснение произношения ph и th шло далее: высокопреосвященному автору грамматики (Амвросию) было невдомек, что употреблять такие знаки, произношения которых еще не объяснено, не подобает.
Что же было далее? Не помню. Помню, что я учил уроки; понимал ли что-нибудь, не знаю. Помню положительно, что не мог понять одной страницы Востокова о причастиях. Не понимал, и только. Именно этой страницы не понимал: почему, не знаю. Я искал ее потом в зрелом возрасте, чтобы составить себе понятие о том, чем могут затрудняться детские головы в учебниках, но, к великому огорчению, не отличил этого места; а я помню живо, что именно тут, о причастиях, было для меня непонятно, а все остальное в Востокове было ясно. Помню, что писал я и подавал задачи (occupationes), то есть переводы с русского на латинский и греческий; но никакого следа в голове и никакого тогда действия на голову. Никто ничего не объяснял, и как совершал я эти «упражнения», затрудняюсь даже объяснить теперь. Происходило что-то бессознательное, механическое. Помню раз, отец, и то случайно, навел меня еще несколько на мысль. Учитель латинского языка дал нам упражнение на дом. В русском тексте стояло, между прочим, слово бСльшаго. Обратите внимание, сказал учитель, что стоит бСльшаго, а не большаго, помните это.
Расположился я дома писать. Отец полюбопытствовал. «Да ты как задачи-то пишешь?» — спросил он. Должно быть, я отвечал неудовлетворительно, потому что отец нашелся вынужденным растолковать: «Ты смотри, какой падеж на русском, такой клади и на латинском». И это меня как светом озарило! Тут только несколько понял я, в чем суть наших упражнений, то есть в соответствии выражений одного языка выражениям другого. Следовательно, я даже этого-то не понимал дотоле; и однако писал же я упражнения до того и подавал! Каким же процессом я совершал это и что выходило? Выходило, однако, не совсем скверно, потому что значился я не в последних учениках, хотя вместе с поступлением в Грамматику и сошел с первых.