Шрифт:
ГЛАВА XXVI
ПОДГОТОВКА
Москвы я видел мало во всяком случае. Был я в Донском монастыре, и, между прочим, по случаю крестного хода 19 августа; осматривал памятники тамошние и в том числе известный памятник солдату с кивером наверху; узнал, что по богатству монастырских кладбищ это есть первое (то есть было первым тогда): в Новодевичьем поминовенных вечных вкладов 150 000 рублей (ассигнациями); в Донском — более. Отправились мы на иллюминацию 30 августа к Александровскому саду; за теснотой не пробрались, и брат даже потерял шляпу, но зато путешествием туда и обратно воспользовался брат, чтобы передать мне какие и насколько имел астрономические сведения; мы шли, время от времени поднимая голову на звезды. Кстати сообщил мне и о тригонометрических приемах съемки, как можно определять расстояния, не измеряя величины непосредственно.
Познакомился я с московскими банями. Коломна считала стыдом посещать общественные бани; разве отставные солдаты и другие подонки населения пользовались «торговыми» банями; сколько-нибудь дорожащий собою обыватель мылся в домашней и притом семейством. Удивительная вещь! В то же время Москва не только обиловала общими банями и домашних почти не имела, но «народные» бани принимали мужчин и женщин одновременно, несмотря на указ, давно против того изданный; так мне передавали. Я видел гравюру, на которой изображено это одновременное мытье обоих полов в одном помещении. Сперва мылись, говорят, совершенно вместе; затем обычай отвел мужскому полу преимущественно одну, женскому — другую сторону той же мыльни, так что полы не смешивались, хотя и подходили за водой к тому же крану; затем назначены различные часы дня, одни мужскому, другие женскому полу, и встречались мужчины с женщинами только при окончании одного и начале другого периода.
Баня, хотя не мудрящая, показалась мне негой сравнительно с домашнею коломенскою, которая, во-первых, топилась по-черному и, во-вторых, не имела передбанника: хотя бы при лютейшем морозе, раздеваться и одеваться приходилось в холодных сенях, которых стены притом были не безукоризненной плотности: кое-где просвечивало, в дверях сквозило, на полу лед. И однако, слава Богу, не простуживались, как не простуживались от отсутствия галош и зонтов, как редко простуживаются доселе рядские торговцы, хотя торгуют круглый год на воздухе и в зимние дни распивают чай в лавке. Будущему историку быта в России нельзя будет не обратить внимания на это оригинальное отношение русского человека к теплу. Давно ли у нас пошли теплые торговые помещения? Теплые же церкви считаются доселе роскошью, несущественным придатком (приделом) к церкви, которая предполагается холодною; чтобы главный престол был в теплой церкви, придел в холодной, этого и не слыхано; церкви, прямо строящиеся теплыми, представляют исключение, и притом обязанное происхождением самому позднейшему времени, периоду прошлого царствования. Не говорю о сенях, которые в простом быту доселе холодные, а встарь холодные были и в хоромах, и во дворцах. Как жили? Как выстаивали церковную службу и притом длинную (тогда не вертели обеден и всенощных)? Как оставались целы, выходя раздетыми из жарко натопленной избы? А главное: почему такая недогадка при тогдашней дешевизне топлива? Не находится ли это в связи с медленным развитием самого искусства класть печи? Действительно, даже печная труба для большинства селений есть новое изобретение, а слово «голанка» показывает, что комнатные печи заимствованы от Голландии. И они пошли недавно. На моей памяти, когда перекладывали печь в церкви у Никиты Мученика в Коломне, отец передавал со слов старосты, что печь будет особенная, с «оборотами» дыма, другими словами — голландская; стало быть, до того Коломна знала исключительно русские с прямым огнем, вроде камина; и это с небольшим сорок лет назад! Но отсюда новый вопрос: отчего же так неподвижен был ум в изобретении и усвоении удобств, повелительно указываемых климатом? Шубы, шапки, рукавицы догадался русский человек придумать, печей — нет!
Побывали мы в Нескучном и на Воробьевых горах. Нескучное дало мне случай узнать об Алексее Орлове, его охотах, об его дочери и об архимандрите Фотии. А Воробьевы горы напомнили брату, между прочим, историю колокола у Николы в Хлынове. Священник любил звук больших колоколов до страсти и потому недоволен был своим приходским. Неотступными просьбами уговорил прихожан слить колокол приличного веса. Слит. Слушает батюшка и не нравится ему; не о том он мечтал. «Григорьевич или Сергеевич, — говорит он пономарю, — постарайся-ка ударить изо всей мочи». — «Разобьется, пожалуй, батюшка». — «Ничего; ты постарайся что ни есть у тебя силы». Григорьевич или Сергеевич постарался и разбил колокол. Священник по прихожанам. Нужно отливать новый колокол, но что уже скупиться — лить так лить побольше. Отлит побольше. Забыл я, но, кажется, операция повторена была и еще; колокол снова разбит усердным Сергеевичем и снова отлит еще более тяжеловесный, пока вполне угодил батюшке, и тот любовался им по-своему. Распорядится ударить к заутрене пораньше, а сам отправится в ночь на Воробьевы и тает от восторга, слушая голос своего детища, то так прилаживая ухо по направлению своей церкви, то прикладывая ухо к земле.
Совершил я и еще путешествие по Москве, и притом единолично, от Девичьего монастыря в Рогожскую и назад, верст двадцать, должно быть, или того более, потому что я не довольствовался письменным маршрутом, которым снабдил меня брат, а заворачивал в переулки направо и налево, чтобы посмотреть дом ли замечательный, или храм. Маршрут мне указывал пройти по Москворецкой набережной до Яузского моста. А я, дойдя до Москворецкого моста, счел нужным завернуть и обойти Василия Блаженного кругом; мимо Воспитательного дома также не прошел равнодушно, также обошел кругом и силился представить, насколько изящнее смотрело бы здание, когда бы квадрат со внутренним двором примыкал не с одной стороны, а с обеих к увенчанному голубцом главному корпусу. Мне кололо глаз отсутствие симметрии, и когда я сообщил свое замечание брату, он сказал, что первоначальный план таков, по слухам, и был, какого бы я желал. Перейдя Яузский мост, я не упустил завернуть, чтоб осмотреть Шепелевский дом, намеченный мною еще с набережной. Отчет мой о путешествии послужил брату случаем, чтобы рассказать о знаменитом Рогожском пожаре, когда невозможно было ходить по раскаленной мостовой, когда бумаги из горевших домов летали за несколько верст от Москвы; когда не уцелела церковь Сергия в Рогожской и спасена была лишь церковь Алексия митрополита вместе с Алексеевскими домами.
Но для чего такое длинное путешествие? Для того чтоб отнесть письмо. Почта в Коломну ходила всего два раза в неделю, и при экстренной надобности посылались письма с ямщиками за недорогую плату: «подателю пятиалтынный». Это был лишний и, вероятно, не маловажный ежедневный доход ямской артели. Дело подходило к сентябрю, и родителю писали: 1) чтоб он заявил в училище о невозможности мне, по болезни, явиться после каникул в училище к законному сроку и 2) чтобы прислали мне теплой одежи на дорогу. А меня-де сажают за риторику.
Брат действительно дал мне латинскую риторику Бургия, хотя учить меня по нем не стал, советуя лишь почитывать его да руководствоваться еще Лежаем. Бургия — риторика обыкновенная, Лежая (Lejay, Леже) — «Rhe-torica Ciceroniana», обучение искусству писать цицероновскою прозой.
Бургий! О, это целый период просвещения! По какому учебнику, читатель, приучались вы излагать на письме свои мысли? Большинство, вероятно, ни по какому. И я уже не учился по Бургию; даже брату, который старше меня был на двадцать один год, преподавали искусство красноречия по особенным запискам. Но отцы наши учились по Бургию, и о нем настойчиво спрашивал покойный Филарет, гневавшийся на умничанье учителей словесности: «Да по Бургию заставляйте учить! Отчего не учат по Бургию?» — «Трудно, ваше высокопреосвященство, ученикам», — отвечал ректор, выгораживая учителя. — «Не знаю, чем затрудняются. Помню, я не затруднялся, когда учился», — возражал добродушно святитель. За этим следовал комплимент: то вы, владыка, не у всех же такие дарования и проч. Святитель умолкал. Но дело было не в трудности; причина была в свободомыслии своего рода, овладевшем учителями, в недовольстве рутиной, хотелось новенького. «Писать хрии» — это выражение стало однозначащим с писанием пошлости, общих мест, с отсутствием живой мысли. Некто А.В. Кедрский, вышедший из Академии одним курсом ранее меня, ставил себе в особенную заслугу, что, поступив учителем словесности, умел преподать ее так, что ни один у него ученик не знал даже слова хрия; оно не было ни раза произнесено в классе: до того опостылела старая бургиевская метода!
А она не заслуживала столь полного отвращения. Помню начало этой почтенной, седой книжки: «Omnis eloquentiae imum fundamentum est periodus. Est autem periodus enunciatio, sensum perfectum plene et rotunde exhibens» [15] . Далее — понятие о логическом предложении, о формулах его распространения, о синонимах, эпитетах, противоположениях, о периодах, о хриях (то есть сочетании периодов), об общих местах (loci topici), об изобретении мыслей, о тропах и фигурах и пр. и пр. «Изобретение мыслей!» Не есть ли это нелепость? Термин действительно неуклюжий. Но задача Бургия была (употребляю это слово как нарицательное, в смысле известного метода): указать формы, по которым двигается мысль в своем выражении, повинуясь законам логики, с одной стороны, и законам творчества — с другой (последнее имеет тоже свои законы), и приучить к полному обладанию этими формами. В книжке Бургия употреблен, между прочим, остроумный прием. Одно и то же предложение (honores mutant mores [16] ) проведено по всем формам: на нем проделано все, и синонимы, и эпитеты, и периоды, и хрии, и тропы, и фигуры. Краткое предложение разрастается, видоизменяется, обогащается образами, переходит в лирику, все одно, одна и та же мысль в строгом соподчинении всех частностей, на которые она разбивается, всех доводов и объяснений, которыми она одевается.
15
Главным основанием всего ораторского искусства является период. С другой стороны, период есть предложение, высказанное с полным совершенством и исполненное изящества (лат.).
16
почести меняют характеры (лат.)