Юзефович Леонид Абрамович
Шрифт:
У Алешина та же история рассказана еще более красочно: “Монголы не посмели убить Цаган-Бурхана, своего Бога Войны. К тому же они твердо верили, что не в силах это сделать: он не может быть убит. Разве они не получили только что верное тому доказательство? Не только русские казаки, но целый полк бурят дал по барону несколько залпов, и каков результат? Их пули не причинили вреда Цаган-Бурхану. Теперь несколько сотен монгольских всадников, простершись на земле, обсуждали ситуацию. Наконец к измученному барону выслали храбрейших. Приблизившись к богу войны, они вежливо связали его и оставили там, где он лежал. Затем все монголы галопом помчались в разные стороны, чтобы дух Цаган-Бурхана не знал, кого преследовать…
О чем думал барон в ту одинокую ночь? Страшная боль от впивающихся в тело веревок вместе с голодом, жаждой и холодом оживили, может быть, в его воспаленном мозгу воспоминания о тех, кого он сам заставлял так страдать. Смерть таилась во тьме, ибо окрестные леса кишели волками. Может быть, он вспоминал свору собственных волков, которых держал в Даурии и на растерзание которым бросал иных из своих пленников. Извиваясь в муках, он должен был пережить несколько смертей, пока не взошло солнце. Но вслед за утром наступил день, палящие лучи солнца безжалостно жгли его голову и язвили тело невероятной жаждой. Я представляю, как вновь и вновь он впадал в бред, и тогда ему мерещилось, что его живьем сжигают в стоге сена, как он сам приказывал поступать с другими людьми… Между тем небольшая группа красных разведчиков двигалась по долине. Вдалеке они увидели лежащего на земле человека. Он слабо стонал и ворочал головой из стороны в сторону, пытаясь избавиться от муравьев, облепивших ему лицо и поедавших его заживо. Красные подъехали ближе. Один из них спросил: “Ты кто?” Барон пришел в себя и своим обычным громоподобным голосом ответил: “Я – барон Унгерн!” При этих словах разведчики так резко дернули поводья, что их кони взвились на дыбы. В следующее мгновение они отчаянным галопом в ужасе бросились прочь. Такова была слава барона”.
От раза к разу история становится все фантастичнее, но развивается в одном направлении. Параллельно с мучениями Унгерна, оставленного в палатке или брошенного в степи, растет и суеверный ужас перед ним. Целые полки стреляют в него и не могут убить, монголы кланяются ему даже связанному и страшатся мести его гневной души, а красноармейцы в страхе бегут при звуке имени этого человека, бессильно распростертого перед ними на земле. Именно таким хотели видеть Унгерна ушедшие от него соратники – униженным, страдающим, жалким, на себе испытавшим хотя бы ничтожную долю тех мук, что пришлось вынести его жертвам, но одновременно и богом войны, служить которому было преступлением против совести, кошмаром, несчастьем и при всем том – честью. Для тех, кто участвовал в последнем походе Азиатской дивизии на север, легенда о пленении Унгерна стала и возмездием ему, и формой самооправдания, и способом поставить на место надменных победителей, чья заслуга в том только и состояла, что им посчастливилось встретить своего грозного врага уже поверженным. Захватить его в бою они, разумеется, не могли.
В 1930-х годах Князев разыскивал осевших в Маньчжурии ветеранов Азиатской дивизии, развязывал им языки с помощью “ханшины”, если они не отличались словоохотливостью, и записывал их рассказы. Среди прочих ему попался хорунжий Шеломенцев. В августе 1921 года он служил в монгольском дивизионе, поэтому стал чуть ли не единственным русским свидетелем последних часов, проведенных Унгерном на свободе. С его слов, дополнив услышанное предполагаемым внутренним монологом барона и столь же гипотетическим изложением его беседы с коварным Сундуй-гуном, Князев пишет: “Унгерн был взбешен. Соскочив со взмыленной лошади, он с рычанием сорвал фуражку и стал топтать ее ногами. “Мерзавцы, – кричал он, – обманули казаков и погнали их на Дальний Восток, чтобы глодать кости…” Много чревычайно красочных выражений, на которые, к слову сказать, барон был превеликим мастером, вылилось тогда из глубины его оскорбленного сердца по адресу восставших против него офицеров. Монголы с неподдельным страхом наблюдали с почтительной дистанции эту бурную вспышку гнева своего вчера еще очень могущественного хубилгана. Наконец Унгерн несколько поуспокоился. Снова заработала его постоянно творческая мысль… “Не все еще потеряно, – вероятно, думалось барону, вновь охваченному никогда не покидавшей его энергией, – ведь со мной целый, в сущности, полк верного мне князя и десятка два казаков, русских и бурят, готовых разделить мою судьбу до конца. Я пройду с ними в Тибет. Там живут воинственные племена, не чета этим вот монголам, разбежавшимся от нескольких выстрелов взбунтовавшихся дураков. Я объединю тибетцев. Мне поможет Далай-лама, которому не напрасно же я послал в подарок 200 000 даянов…” Таков был, вне сомнения, ход мыслей барона, потому что за чаем, остро смотря в глаза, он в упор спросил монгольского князя, пойдет ли тот за ним в Тибет. Не заметил на этот раз барон быстрой искры мрачного огонька, тотчас же утонувшей в глубине непроницаемых зрачков степного хищника, за тот короткий момент, пока он с почтительностью склонял голову в знак своей неизменной готовности следовать за бароном-джянджином хоть на край света”.
Через несколько дней, уже в плену у красных, Сундуй-гун написал пространное объяснение, с простодушной хитростью уверяя, будто он, “не выдержав унижений и деспотизма барона”, решил уничтожить его еще накануне мятежа в Азиатской дивизии. Якобы он с восемью своими людьми подкрался к палатке Унгерна и увидел, что тот “сидит, подогнув колени, в глубокой задумчивости”. Князь дал сигнал схватить его, но “он услышал и убежал, рукой откинув задний полог палатки”. Поймать сбежавшего от них барона монголы не смогли, однако утром, когда дивизия ушла на восток, увидели “на склоне горы” одинокого всадника. Узнав Унгерна, Сундуй-гун подъехал к нему и сказал: “Великий главнокомандующий, ваши русские вас и меня хотели убить, мы с ними сражались за ваше спасение… Вот я вас нашел, прикажите присоединиться к главнокомандующему”.
Унгерн ему поверил и стал расспрашивать, как идти во владения Джалханцза-хутухты, но при этом все время держал наготове револьвер. Сундуй-гун попросил спички, чтобы закурить; Унгерн полез в карман за спичками, тогда монголы набросились на него и связали ему руки и ноги. Уже связанный, Унгерн спросил, почему его схватили. Сундуй-гун будто бы ответил развернутой, политически выдержанной тирадой, резюмировав: “Мы отдадим тебя в руки властей Советской России и будем открывать дружбу между двумя народами, и мы, незначительный народ монголов, будем бороться за свое освобождение”. Он послал к красным эвенка Гомбожава, говорившего по-русски; красные приехали, “помахали белым флагом”, и когда им передали пленника, поблагодарили Сундуй-гуна с его людьми и всех накормили [203] .
203
По-русски впервые опубликовано C.Л. Кузьминым в переводе Ж. Оюунчимэг.
Правдой здесь является только уловка со спичками; Унгерн тоже о ней упоминал, но всю историю излагал несколько иначе. Делать это ему пришлось неоднократно. Те, кто его допрашивал после Щетинкина, не вполне понимали, каким образом достался им столь драгоценный трофей, и пытались выяснить это у самого барона. Он отвечал всякий раз немного по-разному, но если суммировать, дело обстояло следующим образом: Унгерн, “обстрелянный своим войском”, прискакал в расположение монгольского дивизиона и стал уговаривать Сундуй-гуна помочь ему подавить мятеж. Монголы, притворно согласившись, поехали с ним “по старым следам”. Он был настороже и все время держал за пазухой руку с револьвером. Чтобы отвлечь его, Сундуй-гун то ли попросил у него спички, то ли предложил кисет с табаком, а кто-то из монголов сзади с седла прыгнул ему на плечи и вместе с ним упал с коня на землю. Тут же навалились и остальные.
Связанного Унгерна посадили на подводу и продолжили движение. Заметив, что взяли неверное направление, он предупредил монголов об опасности нарваться на красных. Те никак не прореагировали на его слова. Заблудились они едва ли, но Унгерн отказывался верить в намерение Сундуй-гуна выдать его красным. Ему хотелось думать, что все вышло по ошибке, случайно. Предательство князя он отрицать не мог, однако степень измены могла быть различной [204] .
Вскоре монголы натолкнулись на конный разъезд. Красных было всего десятка два, но они поскакали в атаку лавой, с криками “ура”; всадники Сундуй-гуна, в несколько раз превосходившие их по численности, немедленно побросали оружие. На Унгерна вначале никто не обращал внимания, наконец кто-то из кавалеристов подъехал к нему и спросил, кто он такой. Услышав ответ, спрашивающий, как записано в протоколе допроса, “растерялся от неожиданности”; затем, “придя в себя, он бросился к остальным конвоирам, и все они сосредоточили свое внимание на пленном Унгерне”.
204
Куда на самом деле направлялся Сундуй-гун, не совсем понятно. Вряд ли он хотел догнать ушедшую дивизию и передать Унгерна заговорщикам, как со слов пленных докладывал Щетинкин; гораздо выгоднее для него было выдать барона Максаржаву или увезти его в Ургу, чтобы купить себе прощение у новой власти.