Шрифт:
Аудитор смотрел на подсудимого, не скрывая злорадства: как, мол, выпутаешься, голубчик, из моих сетей? Лермонтов поймал этот взгляд. Ну что ж, он не доставит торжества усердному аудитору, он отпишется столь замысловато, что позавидует любой судейский крючок. Обвиняемый придвинул бумагу и взял перо.
Центральная часть его объяснений выглядела так:
«Обстоятельство, по которому господин Барант требовал у меня объяснения, состояло в том: правда ли, что я говорю на его счет невыгодные вещи известной ему особе, которую он мне не назвал…»
Надо было отписаться и от вопроса о колкостях. Ответ целиком соответствовал принятому им плану защиты: писать не скупясь, но ничего по существу не открывать.
«Когда я сказал, – писал Лермонтов, – что никому не говорил о нем предосудительного, то его ответ выражал недоверчивость, ибо он прибавил, что все-таки если переданные ему сплетни справедливы, то я поступаю весьма дурно, на это я отвечал, что выговоров и советов не принимаю и нахожу его поведение весьма смешным и дерзким…»
Поэт приостановился, очень довольный: пусть еще раз кушает на здоровье господин Барант!
Оставался последний, неприятный вопрос:
«Почему вы тогда же не донесли о происшествии начальству?»
Михаил Юрьевич на секунду задумался.
«Не донес я о сем происшествии единственно потому, что дуэль не имела никакого пагубного последствия».
Объяснение было закончено. После подписи подсудимого поставили, как полагалось, подписи судьи и аудитор. Жадно прочитав объяснения обвиняемого, он смотрел теперь почти с уважением на гусарского поручика, который оказался таким докой по письменной части.
– Поручик Лермонтов, вы свободны, – объявил председатель судной комиссии.
– Я не совсем понимаю вас, господин председатель…
Но уже и полковник Полетика понял, что у него сорвалось совсем не то, что следовало.
– Я хочу сказать, – поправился он, – что вы свободны от допроса и будете вновь препровождены в место содержания под арестом.
И вот снова камера Ордонанс-гауза и печальные мысли. После смерти Пушкина его так же таскали на допросы о «непозволительных стихах», раньше чем сослать на Кавказ. Пожалуй, теперь непременно вспомнят старое, благо есть кому вспомнить. А бабушка? Будет ли ей утешением хоть то, что раньше ее внука сослали за стихи, а теперь тоже наверняка сошлют, хотя о стихах как будто и не вспоминают?
Через день после допроса поэта перевели из Ордонанс-гауза на арсенальную гауптвахту. Условия ареста стали гораздо легче. И это было благоприятным признаком. В самом деле, пустяковая история – дуэль без всяких последствий. А главное – совсем не вспоминают ни о стихах, ни о прозе.
Но это было не совсем так. За ничтожным поручиком внимательно следил в эти дни сам император. Еще раньше, чем собралась военно-судная комиссия, император имел краткую беседу с министром иностранных дел.
– Молодого Баранта, – приказал он, – удалить за границу. Я разумею, посоветовать ему временно покинуть Россию. Нет нужды привлекать его к следствию.
Министр согласно наклонил голову.
– У нас говорят, – продолжал император, – что Россией управляют столоначальники… Ведь говорят? – уставился он на графа Нессельроде.
Министр предпочел вместо ответа лишь снова склонить голову, не то согласно, не то укоризненно.
– Но я не позволю, – закончил Николай Павлович, – чтобы какой-то поручик бросал свою шпажонку на колеблющиеся весы отношений Франции с Россией.
– По счастью, ваше императорское величество, – поторопился сообщить Нессельроде, – с тех пор как граф Пален, по вашему повелению, отбыл обратно в Париж, французское правительство высоко оценило мудрость августейшего повелителя России.
– К Франции мы еще вернемся… Во всяком случае, по поводу этой возмутительной дуэли вырази мое сочувствие послу.
Таким образом, его величество почти ничего не сказал о Лермонтове. Он просто назвал его «каким-то поручиком». Но император хорошо помнил фамилию Лермонтова. Помнил бурю, которую поднял Лермонтов своими стихами три года тому назад. И даже больше – его величество внимательно читал сочинения этого поручика, появлявшиеся в журналах.
А граф Нессельроде, получив высочайшее указание по делу, о котором уже говорили во всех петербургских гостиных, имел, как обычно, совещание с супругой.
Ее сиятельство графиня Нессельроде управляла не только министром и министерством иностранных дел. Не менее искусно она руководила мнением света. Это в ее салоне оплакивали в свое время участь Жоржа Дантеса-Геккерена, так «жестоко пострадавшего» из-за Пушкина. Это она пришла в ярость, узнав о стихах, в которых какой-то смутьян осмелился обвинять Дантеса и – страшно сказать! – поносил последними словами аристократию. Графиня не помнила имени автора ужасных стихов, ей ничего не сказала фамилия дерзкого офицера, осмелившегося драться с Эрнестом де Барантом, но она безошибочно определила позиции и для мужа и для себя.