Шрифт:
Его голос прервался, он сдерживал слёзы. Я ненавидел его. Он говорил голосом Гамова, он повторял по-своему те же слова. Реальный политик снова превращался в фантаста. И не было защиты от высоких слов, они опутывали мозг паутиной. От ругани, от угроз, от любой хулы есть действенная защита, от доброго чувства, от самопожертвования — нет! Это хорошо знал Гамов, этим он подчинял людей, подчинил и этого, одного из самых злых врагов. Но мной командовала ответственность перед государством. Я не был сражён неистовством фантастической доброты.
— Очень хорошо, Путрамент. Принимаю ваше предложение. Дарую вам свободу. Вы возвращаетесь в Нордаг, готовите референдум, заблаговременно собираете продовольствие. Но предупреждаю вас, президент Нордага, — я повысил голос, — что в тот день, когда мой народ скажет «нет», именно в этот день я прикажу конфисковать всё собранное вами добро!
Он вскочил до того, как я кончил говорить. Его лицо кривилось, он хотел что-то выговорить, но не смог — только протянул руку. Я холодно пожал её и вызвал охрану. Путрамента увели на свободу.
Я бы жестоко соврал, если бы сказал, что разговор с Путраментом мало тронул меня. Я сам взволновался и хоть плакать, как он, не собирался, зато выругал и себя и его — на это причины имелись. Нет, я не раскаивался, только сердился, что совершил важный политический акт, не обдумав хорошенько последствий. Потом я спросил себя — а как отнесётся к моему самоуправству Гамов? И засмеялся, ибо сам Гамов поступил бы так же, произойди этот разговор с ним, а не со мной. Даже сопротивляясь ему в иных начинаниях, почти во всех остальных я шёл по его тропе. Это меня несколько успокоило.
Было уже поздно. Надо было поспать. Перед уходом в свою каморку я включил стерео — не случилось ли чего интересного за рубежом? Стерео передавало беседу с Семёном Сербиным. И говорил он не из обширного зала стереоцентра, а из своей маленькой комнатки, где его поселил Гамов, одной из трёх комнат квартиры, боковушки с ходом через гостиную, если можно назвать гостиной ту первую комнатку, смежную с его спальней, где Гамов иногда принимал близких помощников. Нормальную стереоаппаратуру в комнатке Сербина не разместить, Омар Исиро, очевидно, применил микрокамеры, приспособленные для таких крохотных помещений.
— Значит, так, — говорил Сербин невидимому мне оператору. — До вечера полковнику было худо, всё метался на кровати, стонал, как дитя, а глаз ни разу не открыл. Две сестры, доктор возле, я в сторонке. А под вечер открыл глаза, посмотрел, потом мне: «Сеня, ты?» Отвечаю: «Я, кто же ещё?» Он даже взволновался: «Что сказали на референдуме? Не скрывай!» Сёстры засуетились, не знают как быть, ему надо лежать, а он вроде бы даже встаёт от неспокойства. Я легонько взбил подушку, чтоб удобней, положил его правым боком, лицом на меня. «Какой референдум, полковник, до референдума полная неделя». Сестра, Сонечка, как зашипит на меня: «Что вы делаете, больному надо лежать на спине!» Да ведь я лучше знаю, как ему удобней, он спит всегда на левом боку. И он улыбнулся на её шипенье и подмигнул, так, чуть-чуть, может, она и не поняла, а я всё разобрал: «Ничего, пусть как Семён положил». Слабый он, глаза снова закрыл, не говорит, только через минуту-другую всё стонет — тихонечко так, еле-еле. И не ел ещё ничего, и не пил, в туалет не просился… Сонечка опять на меня: «Это оттого он без сознания, что кладёте по-своему, а не по науке». Я повернул его на спину, пусть по науке, пока без сознания, а там воротимся к здоровому спанью. Сейчас вроде успокоился, не стонет, дышит спокойно. Соню сменила Матильда, эта постарше, поспокойней, да и я вышел по нужде, невтерпёж стало. А теперь до утра — до свиданья. Пойду к полковнику, подежурю там, всё же спокойней, когда рядом…
Я достал программу передач. В ней не значилось появление Семёна Сербина. Но это не могло быть самоуправством какого-то недисциплинированного оператора, Омар Исиро не позволял своим людям распускаться. Я позвонил ему, он уже спал, спросили — будить ли? Дело было не к спеху, я тоже улёгся.
Дело оказалось к спеху. Ещё до завтрака я включил стерео. На экране снова возник Сербин. На этот раз он разглагольствовал покороче — Гамов не спал, Сербин не хотел долго отсутствовать. А сообщил он лишь то, что было доступно его взгляду и пониманию — сколько раз Гамов ворочался, как открывал и закрывал глаза, как стонал, как захотел пить и как, застеснявшись пожилой Матильды, попросил Семёна провести его в туалет, в туалете всё прошло нормально, а от завтрака полковник снова отказался…
Я даже плюнул от отвращения и потребовал Омара Исиро к себе.
— Что вы устраиваете, Исиро! — выговаривал я министру информации. — Чудовищная же отсебятина! Выпустили на экран этого болвана! Гамов держит его возле себя, но это ещё не резон, чтобы малограмотный солдат докладывал миру о состоянии диктатора! Есть врачи, каждый день консилиум, дважды в день сводки здоровья — грамотные, правдивые сводки, только они дают истинную картину болезни. А что нёс этот олух? Как Гамов стонет, как поворачивается в постели, как кашляет, как чешется, как ведёт себя в туалете!.. Противно слушать! Прошу вас больше не выпускать Сербина на экран.
Вежливый и всегда согласный Омар Исиро вдруг показал клыки.
— К сожалению, не могу выполнить ваше приказание, Семипалов, — сказал он, впрочем, с обычной своей вежливостью. — Зрители требуют именно таких передач — масса писем и звонков… Ведь всем известно, что Сербин не просто охранник диктатора, а человек, постоянно находящийся рядом с ним.
— Понятно. Мои распоряжения для вас необязательны. А если Ядро единогласно запретит выпускать Сербина — подчинитесь?
— Единогласия не получится. Один голос будет против.