Шрифт:
— Сшито очень хорошо и очень качественно, — любил повторять старик Лукаев слова своего Ильи, а потом прибавлял с умилением:
— А что делать: жизнь теперь пошла качественная, — это была уже его собственная «интерпретация», над которой его сын, если бы услышал, конечно, посмеялся (вообще говоря, главная-то одежда Ильи была не сходившая с губ азартно сверкающая улыбка).
Что касается жизни Лукаева-старшего, то она, хотя и преобразилась, однако это преображение было каким-то неравномерным, сказать даже больше: деформированным. Всевозможные дорогие вещи, которыми пичкал его сын, соседствовали в лукаевском быту (и на самом Лукаеве) с теми, которые он еще лет двадцать назад расхватывал в магазинах при советском дефиците, — и все их оберегал ревностно, алчно, но абсолютно равнозначно — как просто свое и как только можно беречь хаос.
Давно уже привыкнув к деньгам, которыми сорил его сын, Лукаев до сих пор бедственно радовался каждому рублю, прибавлявшемуся на его собственной пенсионной книжке.
Одна только возможность некоей более или менее значительной перемены по-прежнему вызывала в нем резкое неприятие.
(«Илья мне тут предложил продать участок, новый купить, в каком-то элитном районе. Да зачем это нужно? Пусть уж лучше себе покупает, а я этим обойдусь, — больно тяжело достался. Словом, отказался. А он мне потом другое предлагает еще: давай, мол, тогда хотя бы дом этот снесем, другой поставим. Этот, одноэтажный, на мои ларьки похож. Но я и тут уперся, говорю: этот дом точь-в-точь такого цвета, как морозильные камеры, ну, на бывшей работе-то моей. Светло-зеленый, да-да. Какая-никакая, а все-таки память. Так что лучше уж пристройку сделать»).
И будни Лукаева нисколько не изменились: как и раньше он только и делал, что возился в грядках, сажал, выкапывал, потом шел ужинать и на боковую, — все. Впрочем, нет: изредка он еще сжигал старые журналы на костре, изучив предварительно, не осталось ли в них чего «информативного», — еще одно перенятое слово.
Старик обладал незаурядной внешностью, над которой чаще всего посмеивались дети: высокий, аж под два метра рост, съедавшийся на добрые двадцать сантиметров чрезвычайной сутулостью; очень большая и очень круглая голова, не носившая на себе ни единого волоса за исключением массивных, кустистых бровей, которые Лукаеву приходилось подстригать не реже одного раза в месяц.
Дети говорили так:
— Эти брови рассмешат даже покойника — так и случилось однажды, когда Лукаев в морге еще работал. Труп восстал из мертвых и заржал. Никак не мог утихомириться. За это Лукаева и уволили.
— Так несправедливо, выходит? Он же добро сделал… как бы. Покойника оживил!
— Вот именно, что как бы. Свидетельство о смерти было оформлено, подписано — Лукаев весь морг подставил.
— Морг подставил — ха-ха-ха! Вот умора!..
— Кроме того, покойник ожил, но ненадолго: только Лукаев вышел из «мастерской» — так там у них это место называют, где они трупов готовят к похоронам: одевают, надушивают и все такое прочее… так вот, как только Лукаев вышел из «мастерской», труп сразу прекратил смеяться, причем, знаете, резко, даже как-то механистично… с заранее просчитанной длительностью смеха — так только покойники смеются и неодушевленные предметы… ну и произнес: «Нет, так жить нельзя». И снова умер…
— Труп снова умер!.. — новый взрыв хохота.
— Какая же тут польза — как раз наоборот. Над Лукаевым еще смилостивились, не стали сообщать родственникам покойного… о происшествии… а то те могли бы и в суд подать: по твоей, мол, вине умер человек… э-э… снова. Да. Но Лукаев-то, по справедливости, ни в чем не виноват, просто брови забыл постричь…
— А он в морге научился говорить эти свои несообразности?
— Да, конечно. Где же еще? Он там такого насмотрелся! У него, что называется, фиу… И ничем уже не вылечить… даже деньги сына не помогут — ха! Помните, какую он шутку отколол когда мы с Ильей переселились на другую квартиру: я никак не мог привыкнуть к новому лифту — нажму на шестой этаж, а он приезжает на пятый. Илья говорит, это лифт по офисному типу — с нулевым этажом. Мне, знаете, все время хотелось, как выйду на лестничную площадку, так сразу встать на голову — ну, чтобы компенсировать свою ошибку…
— А еще помните…
— и т. д и т. п…
То, что Лукаев около пятнадцати лет работал в морге, — было, конечно, предметом насмешек и не только со стороны детей; а вот к его «несообразностям» многие, в общем-то, привыкли.
До того, как поступить на работу в морг, Лукаев долгое время жил на Украине; там же нашел и жену, существо весьма бледное, — самым выдающимся достижением в ее биографии было то, что раньше она через два дня на третий ходила в лес за грибами, принося всегда целую корзину, — в этом Оксана Павловна почему-то разбиралась раза в два лучше любого мужчины; теперь же она или болела или, лежа на кровати, просила рыбы — перед тем, как снова заболеть. А если вставала приготовить ужин, то всегда начинала причитать, что «никому я не нужна, даже Илюшу вижу раз в месяц, не чаще». (А Лукаев, слыша это с улицы, презрительно фыркал себе под нос: «Дура!»). Потом она подходила к окну, отворяла форточку и высоким голосом, с расстановкой — едва ли не по слогам — говорила одни и те же два слова:
— Юра!.. — на этот зов Лукаев никогда не откликался, — у-жи-нать!
Вот тогда старик бросал дела и шествовал в дом, по пути останавливаясь на полминуты возле гигантского умывальника.
— Ужинать… хо! Скоро вообще забуду значение слова «еда»… забуду значение всех слов — кроме своего имени! Вернусь в первобытное состояние и начну делать рисунки… на стенах своего дома… нарисую свою физиономию и задам ей вопрос: почему тебе дали такое имя? Почему меня зовут так, а не иначе? Черт!
Старик ругался, обтирая руки посудным полотенцем, его можно было расслышать издали, и дети, собиравшиеся в это время на проезде, снова покатывались со смеху, а минуты две спустя в свете закатного солнца принимались играть в «Море волнуется раз»…
В тот день, когда Перфильев отправился выполнять указание председателя, старик Лукаев с самого утра пребывал в крайне дурном расположении духа. Выйдя из дому и склонившись над грядкой с цикорием, он все прислушивался, не ходит ли кто за воротами, и когда слух его, наконец, уловил приближающиеся шаги, которые как раз таки и остановились возле ворот (разглядеть, кто шел по дороге, старик не сумел — с некоторых пор участок был обнесен ограждением), — безо всяких колебаний взял длинный прут, лежавший возле дождевой бочки, и широкими, но бесшумными шагами приблизился к воротам. За ними, разумеется, стоял Перфильев; конечная цель его путешествия находилась на следующем участке с этой же стороны дороги, но сторож остановился до него не доходя, и для чего-то принялся изучать массивный замок, который висел продетый в одну железную петлю на калитке — к воротам при этом Перфильев не приближался. Когда же калитка внезапно отворилась, и из-за нее показался Лукаев с воздетым вверх прутом, оба, застыв на несколько секунд, в недоумении оглядывали друг друга.