Шрифт:
– А! Хорошо, хорошо, – в равной степени обрадовавшись, воскликнул он. – Это замечательно. Так ты…
– Спрашивала, как вы здесь оказались, – перебил я.
– Я получил письмо, – пояснил он, растопырив белые бакенбарды, как шипящий кот. – Очень тревожное письмо, относительно недавних… слухов о мертвых детях. Если верить «Геральд», это всего лишь мистификация? Вы и ваш наглый брат первыми втянули меня в эту грязную историю, и я, будучи сейчас лично вовлеченным, сразу отправился искать вас в Гробницах. Я хочу помочь вам. Шеф Мэтселл направил меня сюда.
– И письмо… – медленно произнес я.
– Оно у меня с собой, если вы…
– Давайте посмотрим на него в каком-нибудь другом месте, – решительно сказал я.
Доктор Палсгрейв подтянул жилет и провел рукой по туго сдавленной груди.
– Тогда идемте со мной. Моя практика в двух кварталах отсюда.
Выбравшись из дома незамеченными – Мозес, по всей видимости, отпаивал избирателей кофе, – мы двинулись по Чемберс на запад. Меня не сильно удивило, что кабинет доктора Палсгрейва на самой престижной для медиков улице города. Когда мы дошли до бродвейского края Сити-Холл-парка, меня накрыло странное ощущение, будто время пошло в обратную сторону. Я патрулировал этот маршрут, только не в том направлении. Потом мы прошли многолюдный, душный, набитый местными перекресток, и навстречу нам вышли новые каменные дома, теперь уже с тщательно политыми цветочными ящиками и оконными стеклами, с которых нам в глаза било солнце.
Доктор Палсгрейв остановился у тяжелой дубовой двери, отмеченной бронзовой табличкой с надписью «Доктор Питер Палсгрейв, детский врач», и вытащил ключи. Краем глаза взглянул на Птичку и нахмурился.
– Почему, позвольте спросить, она…
– Я бы предпочел, чтобы вы не спрашивали, – ответил я.
Если раньше Питер Палсгрейв не слишком высоко оценивал «медных звезд», я не принес нам особых успехов, поскольку он нахмурился. Его быстрая смена настроения – от невинной радости к сердитому раздражению – почему-то весьма радовала Птичку. Всякий раз, когда доктор смыкал губы, как моллюск – раковину, в уголках ее губ пряталась улыбка. Пока доктор, ворвавшись в свою прихожую, устланную дорогим ковром, вешал на крюк бобровую шляпу, я поймал Птичку за руку.
– Он тебе нравится?
Когда мы последовали за жеманным маленьким лекарем, она кивнула.
– Он всегда прикидывается, будто никого не помнит. Всегда. Я думаю, это мило.
– С чего бы?
– Он любит спасать птенчиков. Знаете, он шикарный доктор, и если он черканет наши имена, а потом увидит нас… ну, значит, мы снова заболели, верно? У него не вышло. Он скорее предпочтет навсегда забыть нас, едва мы подрастем, чем запомнить и проиграть коклюшу.
Довольно глубокое рассуждение для десятилетки, и я собирался ей ответить. Но когда мы вошли в зал, отчасти кабинет, отчасти лабораторию, я онемел. Ибо еще ни разу в жизни не видел ничего подобного.
Большая комната была, в некотором смысле, поделена пополам. Одна сторона, залитая светом из двух выходящих в сад окон, представляла собой полностью оборудованную лабораторию. Сверкающие банки синего стекла, запечатанные воском, отполированные до насыщенного красно-коричневого цвета медные чайнички, все виды хитроумных стеклянных трубок. Там же стояла неуклюжая железная печь и огромный стол, на котором расположились флаконы, измерительные инструменты и тетради, исписанные неразборчивым почерком медика. Рядом, на стенах, висели ярко освещенные страницы в аккуратных рамках; на фоне черепов, деревьев, родников и сердец выделялись ровными курсивными надписями законы и принципы.
С другой, глухой стороны, возвышались массивные книжные шкафы, намного богаче библиотеки Андерхиллов, и меня вдруг поразила мысль: вот она, причина, по которой весьма ученый доктор и весьма ученый преподобный совместно помогают бедным протестантам. Но на этих полках не было ни художественной литературы, ни святых писаний. Медицинские фолианты, толстенные и серьезные в одеяниях из потрескавшейся кожи, труды по химии с золотым обрезом, десятки томов на иностранных языках, странным символам тесно на корешках, покрытых сусальным золотом. Книги по алхимии. Они должны здесь быть: я припомнил, как Мерси рассказывала об ином, помимо исцеления больных птенчиков, занятии Питера Палсгрейва.
– Как продвигается эликсир жизни? – по-дружески спросил я.
Он крутнулся, как волчок, весь целиком – изящные туфли, тощие ноги в чулках и надутая грудь в дорогом синем жилете. Птичка заулыбалась.
– Как вы… а, ну конечно. Да, – вздохнул он. – Я отправил вас к Мерси Андерхилл. Должно быть, она упомянула мой opus magnus [24] . В действительности это не эликсир жизни, а исцеляющий напиток. Чрезвычайно трудные для понимания эксперименты, не из тех, которые можно объяснить неспециалисту.
24
Величайший труд (лат.). Здесь идет игра слов: в алхимии термин Magnum Opus (Великое делание) обозначает процесс получения философского камня (иначе именуемого «эликсир философов»).
– Попробуйте на мне, – уязвленно заявил я.
Такого Питер Палсгрейв явно не ожидал, но он рассказал мне все. Он был настолько захвачен темой, что увлек даже Птичку, которая склонила голову и накручивала на палец прядь рыжих волос.
Алхимия, заявил он, была наукой о процессах превращения одного элемента в другой. И алхимики, которые долго и упорно шли к мудрости, необходимой для достижения невозможного, сделали это. Они перегоняли жидкости, настолько чистые, что те состояли только и исключительно из одного вещества – например, спирт. Они создавали стекла настолько прозрачные, что те становились практически невидимыми. Но перегонка и очистка, сказал он нам, были лишь средством, ведущим к цели. Предназначенным некоторыми злодеями для таких дурных свершений, как превращение свинца в золото, что, несомненно, погубило бы любую здоровую экономику, добавил он устало.