Шрифт:
трое?!.
И вот, пришло вдруг время, когда всех их, троих, судьба свела здесь, возле одной умирающей женщины, в одной обнищавшей до безобразия, провинциальной холодной больнице…
Зачем?
Реаниматора. Прозектора. И электронщика Цахилганова, появившегося в палате будто транзитом: из — в никуда, и осевшего тут совсем неожиданно,
— словно — он — выпал — в — осадок — в — самом — неподходящем — для — себя — месте — земли.
Неужто сюжет их судеб сузился так страшно и неожиданно — для чего-то? Для чего-то необычного и, может быть даже, ужасного?
…Если для возмездья — то для ужасного, конечно: есть предчувствие такое,
остро бодающее сердечную мышцу.
И для этого он, Цахилганов, заключён теперь — и добровольно, и поневоле — в убогий куб,
пропахший лекарствами?
Заключён самим собою — и не собой,
чтобы впитывать миазмы чужих смертей
до самой своей..? Нет.
Это — не предчувствие. Это всего лишь очередная неимоверная солнечная вспышка.
Нет! Так не бывает…
Должен же уцелеть кто-то ещё! Хотя бы один! Ведь каждый из этих умерших унёс с собой в могилу часть жизни Цахилганова, ослабив, истощив тем самым его. Но…
Но уцелевших
— кроме — того — женовидного — неосторожно — размывшего — границу — меж — полами —
больше не находилось…
The sun so hot i froze to death,
Susanna, don’t you cry…
Но… Солнце их бесшабашной социалистической юности жгло так горячо, что…
— что — они — замёрзли — до — смерти.
Цахилганов быстро провёл ладонью по лицу, убирая дурные мысли прочь. Прочь! Не лучше ли смотреть на всё только с той точки зрения,
которая тебе больше нравится?
А всё же славное было время! И почему бы не помянуть его добром? Да! Оно — было!
Непохожесть на смертных. Как легко достигалась она! Какую небрежную, скачущую походку обеспечивали молодым жилистым ногам
толстые подошвы на микропоре!..
— В своей непохожести на прочих вы были похожи друг на друга, как несусветно размножившиеся копии одного нелепого оригинала, — тут же вставил Внешний Цахилганов. — В своих красных носках, пламенеющих под короткими, узкими штанинами, вы были похожи на скачущих по стране стрекулистов.
— То есть? — ввязался в разговор с собою Цахилганов.
— …На мелких мошенников, воображающих себя крупными.
— А, — равнодушно пожал он плечами. — Ну, мы же не устремлялись вперёд, в клан правящих, через Высшую комсомольскую школу и всяческое подобострастье перед дряхлеющей и уже насквозь продажной номенклатурой… Мы не рвались в красные баре,
потому и не рядились в надменные белые рубашки,
в эти строгие чёрные костюмы,
столь торжественные, что в них — хоть в гроб клади.
Случайно оговорившись, Цахилганов суеверно покосился на узкую больничную кушетку.
Ох, уж это memento — ох, уж эта mori!!!
Но когда ты помнишь о смерти, ты не живёшь. А когда живёшь, то совсем не помнишь о какой-то там безносой особе. Точно, точно: чем безоглядней живёшь, тем дальше от тебя эта ходячая костяная рухлядь с нержавейкой наперевес –
косильщица — ещё — более — неутомимая — чем — граф — Толстой.
— …Со своими огненными щиколотками вы бегали по стране Советов на платформенных копытах, будто новоявленные бесы, только что выскочившие из преисподней, — невозмутимо продолжил Цахилганов Внешний, бесцеремонно загоняя разговор в прежнее русло. — Да, выпущенные из преисподней нечаянно своими отцами — уже зажиревшими, пресыщенными коммунистами, ненавидимыми
— видимыми — хорошо — видимыми —
народом…
— Стоп! Константин Константиныч Цахилганов был как раз не таков! Совсем даже не таков! Не нам его расшифровывать, — погрозил зеркалу Цахилганов. — Потому как не обладает никто полнотой сведений об отце моём. Этот человек слишком о многом вынужден был молчать.
— Сложен был… Константин Константиныч.
— Хорошо сложен, — охотно кивнул Цахилганов. — Весьма.
Что правда, то правда.