литература белорусская русскоязычная
Шрифт:
Паника. Кумар. Увядание. Зеленые человечки с маленькими сиськами.
Кидаю вещи в большую крестьянскую сумку, звоню прекрасной девушке, любившей меня всем, что внутри и снаружи, говорю, что все, конец, меня не жди, кричу Борису, чтоб помог закидать вещи в сумку; у барыги, что сидит с ним на кухне покупаю, пять плюх гаша – рефлекторно затариваюсь порциями для мягкого, безболезненного спрыга; выбегаю в магазин, покупаю кошелек – впервые не знаю зачем, может, собирался стать менеджером или типа того; складываю туда курево – не зная тогда еще, что господа полицейские первым делом, заподозрив торчка, смотрят кошелек. Берите на вооружение. Плюхи там, остатки денег, зажигалка Zippo в другом кармане. Бензин для нее с собой не беру – обливаю им студенческий билет, уложенный умирать в ванной, поджигаю зажигалку, подношу к студаку – раз-два-три-четыре – чуть полголовы не пожарил.
Вокзал. Поезд.
Четыре часа в поезде до Бреста могут тянуться, как жизнь клерка. Думал о Кате.
Катя. Рыжая шальная мадмуазель. Насколько мужской мозг подлая штука, глазами видишь лямбду: бесконечные оправдания глупыми цитатами девки для девок, растивших розу не для тебя, кретина; рэп какой-то – не «Кровосток». Все видишь, а мозг – собака, ответчик непригодный, враг, из которого свисает, пуская слюни второй враг, превращая все это в милости и поводы для безобидных шуток. Хорошо хоть шутки не выходят безобидными. Джентльменов, потакающих Катям, достаточно и без меня. Плодятся. Лопату им да тачку, долдонам, кастетом в торцы, мычалам. Щурятся морды мыльные, хихикают прихвостни, лакеи, торгаши, хапуги.
Вот что еще в голову дало. В субботу, шестью годами ранее, садясь в пригородный автобус «Радуга», нюхая потных дачников, старость, почти смерть, бабушек с усиками, одинокими волосяными солдатами на подбородках, я ездил к папке. Мать он оставил, когда мне было одиннадцать, презирать его я не додумался – большой он, с сильными красными руками, довольной харей и развалистой походкой. Когда взрослые женщины болтали про то, что мужчина должен быть чуть красивее обезьяны, я с гордостью вспоминал отца, улыбался, типа банан жду от взрослых женщин. Только я приезжал, в мой живот залетали свежие и, нужно признать, крайне грамотно сделанные мюсли, в печи уже пузырился и темнел кусок мяса, как из мультиков, литой такой, никаких аксессуаров. Из старых колонок музыкального центра рубали «Цепеллины», Deep Purple. Стены белые, а после заглатывания пацанского куска мяса – озеро, с пробежкой до него и металлической лестницей у берега, как в фильмах про топовых советских писателей, на дачах, крошками скинутых им со стола партии, подымающихся по этой лестнице к молодой красотке, подающей халат, челяди, сидящей по шею в воде, грея морду, ожидая нового приказа барина. Или чего счастливее – поднять трубку, услышать, что на том проводе говорят что-то про Швецию, Комитет, королеву, премию. И подбежать к барину и крикнуть, что Нобель его, мать его, его Нобель – черта с два.
После озера мне перепадало пиво. Будь я в силах получить сегодня от чего-либо кайф, сходный с целой бутылкой пива в одинадцать (а, ну и остаться живым еще лет 20), я бы бежал за этой штукой, спотыкаясь и падая от банальной торопливости и перевешивания верхней части туловища, как часто в детстве бывает. И побегу, кстати. Есть такая штука.
Брест. Дом.
***
Прибыл – кач: чистая белая комната, наконец-то не съемный клоповник, деревья за окном родные, мертвые деревья, которые я всю жизнь видел. Обед свежий. Кровать, монитор, старые друзья. Как там? Экзистенциальное поражение – не знаю: мягко, тепло, сытно. Смешнее было бы только заделаться клерком. И заделаюсь – вполне себе радикальный ход.
Старые друзья ожидаемо постны, родной город ожидаемо старый, родная мать стареет и ожидаемо не рада моим старым друзьям, погуливающим мое тело по местам боевой славы: дворы, набережная, пиво, бары, дворы, гитара, пиво, старые дворы, старое пиво, старая гитара. Пофлешбечил – пора охотиться за чем-нибудь свежим, то ли девку найти, то ли повеситься.
Раздал остатки курева старым, один из них отправил меня в бездны сети – работу искать, мол, чтобы клерком не быть, в интернет-индустрии: свобода, спортивки, пиво на работе, старое пиво, старые спортивки – офисный планктон без офиса. CEO, COO, CMO – что угодно, парень, только ненастоящий алкоголик может новомодными способами себя наколоть, клерк ты, и рыльце у тебя в нефтепроводе.
Номер щуплого Бориса я не записал. Обычный вечер мы проводили, поигрывая велвет андеграунд в притихшем свете, часов по пять брынчали и отрубались в полутьме, следующий день проводили в выполнении каких-то обычных действий со своим телом, типа чтоб не загнить по углам комнаты, и возвращались к привычному и любимому занятию. Как-то интуитивно я понимал, что, в каком бы месте планеты ни находился, найти Бориса можно лежащим на полу рядом, на кухне или отсутствующим часа пол – время до барыги и назад. Облом вышел, для связи в новом дивном мире этого недостаточно, потерял я в лице Бориса единственного человека, который не видел противоречия между нашей запойной буржуазностью и бедностью, красивой итальянской эротикой по вечерам и хардкор-концертами в барах типа «Свинячий глаз». Борис, ходили слухи, стал бродячим музыкантом в Европе, продолжил наше дело – монетизировал. Я его так и не обнаружил.
Кайф – это слушать как за окном размножаются кошки: рвуцца, мкнуцца и цяжка хрыпяць.
Спросил у членов белорусского народного фронта: «Где Борис?» – и они цяжка хрыпяць.
Татьяна Замировская «Измена»
Один человек подозревал, что изменяет жене, но не мог найти доказательств. Жена сама ничего не подозревала, но доказательств у нее было достаточно – во всяком случае, вела она себя странно. Приходя домой с работы, она часто замыкалась в себе и подолгу сидела на балконе одна в наушниках, курила и читала, щурясь, книги, как будто квартира совершенно пустая или даже, напротив, полная чего-то вытесняющего, тягучего и плотного, как мясные обои. То, каким бесцеремонным образом квартира вытесняла подслеповатую жену на темный и крошечный, будто слепленный из ласточкиных гнезд, навесной балкончик, было основным доказательством неверности – наверняка в этой квартире происходило что-то не то, зияла какая-то бесчестность, катилось чугунным поездом по потолку сладкое предательство беспамятства, бесчинства, явной беспомощности мужчины перед весенним садом и земляным озером, криком, фруктом и рыбьим пузырем. Все это как будто было нарисовано на огромных бумажных пакетах, надутых горячим плотным выдохом и висящих под потолком; они заполняли все пространство целиком – на зеленом пакете земляное озеро с русалками и едкой конской травой, на ярко-оранжевом – рыбий пузырь, тошнотворно тугой и крепкий, жесткий и жидкий одновременно (вероятно, поэтому и тошнотворный), на белом пакете – крик, но как можно нарисовать крик, подумал этот человек, разве что если моя жена художник, но это не так, она вообще ничего не чувствует, а я чувствую.
Он чувствовал, что все тут не так. Что в доме что-то рассыпалось, растеклось – возможно, его любовь, его верность? Его память о тех пяти днях в Сиднее, свадебный морок, пыльная надежда, тропический вереск? Однажды, когда жена, как обычно, сидела на балконе – пресная, призрачная и холодная, как цыплячий желудок – мужчина понял, что должен выяснить, откуда течь, где прорвало предательством эту плотину тепла и выносливости, зачем он, черт бы его побрал, вообще сел в этот поезд – или поезд, скорей, сел в него, потому что в мгновение мысли о поезде внутри живота зашевелилась некая тоска безбилетности, обида на какую-то техническую, полную железа и злобы, махину, пронесшуюся сквозь мягкий, бесхребетный желоб человека бесцеремонно, отчаянно и целеустремленно, словно голова и ноги проживают как минимум в разных частях света – и этот человек своего рода единственный путь, последний способ добраться до полуночи, живой тоннель из кожи, слизи и слез. И действительно, подумав о билете, он тут же сообразил пойти на кухню и открыть газ – из газовой горелки тут же вытекло, вылетело прозрачное голубое платьице, Летиция, спросил он, это ты? Нет ответа, но из шкафа – его он открыл следом – вылетела моль. Молли, спросил он, отзовись, пожалуйста, если ты меня слышишь, я знаю, что ты была здесь, мы с тобой вместе открывали шкаф и варили рисовый пудинг. Но моль летела молча и недолго, прямо на свет. Тогда человек зашел в ванную и открыл кран – из него потекла красная икра, и тут человек понял, что, скорей всего, действительно изменял жене, потому что вспомнил, что к икре прилагалась бутыль шампанского и некая Кира с работы, они праздновали повышение градуса и какую-то весеннюю хитрость, и кто-то куда-то уехал, но непонятно уже куда, и вот эта Кира, кажется, потом написала ему письмо, где объясняла, что ее на самом деле зовут не так, как он запомнил; но уже было поздно вспоминать подробности, он включил свет в коридоре и сказал вслух: Дарина, ты была здесь? И только Дарина ответила ему: да, Михаил, я здесь была, причем с подругами, ты что, забыл нас? Вот мы сидим под обоями, посмотри. Мужчина отогнул обои кусачками и увидел, что там сидят черви, действительно. Так он понял, что его зовут Михаил, и что совсем в нехорошую историю он, Михаил, ввязался как минимум с этой женитьбой на этом ни в чем не повинном человеке, сидящем на балконе – но надо продолжать, надо идти до конца, сказал он себе. Михаил, ты готов идти до конца? Он открыл компьютер, немного повозился с паролем от почтового ящика и в конце концов увидел там письма от некой Маши, они текли по экрану, как слезы, возможно, это и были слезы. Но надо было открыть что-то еще, чтобы окончательно убедиться в своей неверности, и он попробовал открыть шкаф, но шкаф не открывался. Тогда Михаил взял топор и начал рубить шкаф. Его жена наконец-то отложила книгу, сняла наушники и попробовала выйти с балкона, чтобы вызвать милицию, но балкон был закрыт, вообще все в этом доме было закрыто, так было задумано, чтобы Михаил все открывал поэтапно и постепенно вспоминал о том, что он предатель. Жена стучала кулаками в стекло и что-то пищала, Михаил рубил шкаф, смотрелось все достаточно апокалиптично. Когда, наконец, шкаф превратился в щепу и груду тряпья, Михаил понял, что сделал по-настоящему великое дело – дал себе повод свалить, не раздумывая, куда угодно, даже не объясняя ничего. И правда, зачем объясняться человеку, который вдруг начинает рубить мебель в квартире и откручивать газ – тут не объясняться надо, тут надо уходить, причем всем вообще уходить, какая разница, кто кому изменял, тут надо скорую психиатрическую вызывать, нет? Я спасен, понял Михаил, и открыл дверь на балкон. Жена вбежала в комнату, запустила руки в то, что было шкафом, долго там шарила и достала куртку. На, сказала она, возьми, там уже снег пошел. Михаил надел куртку, сунул руки в карманы и нашарил в одном из них билет на самого себя сверху донизу – выходит, она все же заплатила, но кто она? И чем она заплатила? Наверное, своим спокойствием – спокойствия у Михаила было хоть отбавляй, пусть оно и казалось бесповоротно чужим и при этом совершенно оправданным, честным, заработанным. Жена Михаила ходила по квартире и закрывала все, что он открыл – газ, воду, какие-то шкафчики, а Михаил возился в прихожей, искал правильные ботинки и избегал смотреть на жену, закручивающую его доказательства и, допустим, торопливо выбегающую из ванной комнаты с трехлитровой банкой икры. Даже человеку, которого грубейшем образом предали, порой необходимо что-то есть, почему бы и не икру.