Покальчук Юрий Владимирович
Шрифт:
Я открыл ему то, над чем думал в тяжелые минуты разочарования, именно так — разочарования в экзотике войны, в ее показном героизме. Разочарования и в испанцах, тех, которые не умели воевать, но с их резко обостренным самолюбием не могли в этом признаться, они могли бежать, а потом делали вид, что ничего не произошло, были просто вынуждены отступить... Которые слова «трус» не прощали, считая самым тяжким оскорблением, но не хотели воевать всерьез, потому что не хотели умирать. Так начиналась война — для них и для нас. Так начиналось мое подлинное знакомство с Испанией. С ужасающим беспорядком и бесшабашностью. С пресловутыми анархистами — никто не знал, что они могут выкинуть. С их бравадой, похвальбой, гипертрофией чувства чести и высокомерием к чужеземцу. Что, дескать, ты можешь понимать в наших испанских делах! Со временем это изменилось, и все же...
Это были мои обиды, мое восприятие обратной стороны войны, моя собственная боль, мое вживание в эту удивительнейшую страну, в, дух этой нации, где так странно и причудливо соединяются гонор и храбрость, тонкость и многословие, бравада и непосредственность... Что-то почти детское. И это завораживает, пленяет, это то, чего мне иногда так не хватает в людях. Такой искренности, такой преданности. Ребяческой, в лучшем смысле слова. Война начиналась именно так... А в Мадриде было уже по-другому. За эти полгода я увидел испанцев, я знаю Испанию. И я чувствую себя испанцем.
Мы говорили ночью. Все спали. В то время Рамиреса еще не было в нашей палате. Мне не спалось. Тогда как раз начиналась моя бессонница в спокойные и тихие ночи.
Я рассказал Шилину о Марии-Терезе. Обо всем. А он ответил: ты еще очень молод, Андрей, просто очень молод. Ты много пережил, но я же старше тебя почти вдвое, понимаешь, поэтому верь мне, жизнь впереди.
Но моя жизнь сейчас — это Испания. Моя тоже, сказал Шилин, как Сереги Кожухова, понятно? Кто-то должен пережить все это, чтобы жить дальше. Ради этого они погибли, понятно? Чтобы мы жили!
Он узнал от меня, как погиб капитан Антонио, один из первых испанцев в Интербригаде. Был прислан для связи, спокойный, веселый, в бою никогда ни шагу назад. Его полюбили все. Но одна пуля — и конец. Просто случай...
А потом, когда пришло новое пополнение, наш командир обратился к испанцам, прибывшим в Интербригаду. Все выстроились на плацу. Он сказал: капитан Антонио был с нами всего два месяца, но это один из лучших бойцов, из лучших людей. Антонио погиб несколько дней назад. Я прошу вас помнить его, он гордость нашей бригады. И хочу, чтобы все испанцы в нашей бригаде были такими, как капитан Антонио. Он почти плакал. Старый коммунист Пауль Крюгер. Немецкие тюрьмы. Профессиональный революционер. Один из первых в Испании, с начала Интербригады. Бывший немецкий солдат, еще с первой мировой войны. Он плакал...
И тогда испанец, командир пополнения, обратился к своим бойцам. Тот не испанец, кто отступит. Мы в Интербригаде. Испанцы, вперед! Но пасаран!
Испания была разной.
Неграмотные крестьяне, рабочие, интеллигенты, бывшие дворяне, учителя, богословы, врачи... Кого только я не встречал в республиканской армии!
Страх проходил у меня быстро, как и детская увлеченность Испанией. Картинной, невероятно красочной, экзотической Испанией. Теперь я принимал Испанию, какой она была, с ее широкой и прекрасной душой, которой хотелось верить. И любить — всегда, навсегда.
Я рассказал Шилину о том, как расстреляли у нас в батальоне двух трусов, которые спрятались, залегли в кустах, когда бой разгорелся всерьез и мы его едва выдержали. Как мы судили их. Как обиделись на меня товарищи, когда я категорически потребовал — расстрелять. Один был украинец, а другой француз.
Разные были голоса — «за» и «против». Но мое выступление, кажется, оказалось решающим. Я сказал: в этом бою погибли пятнадцать наших товарищей. На их месте мог оказаться любой из нас. Мы не думали об этом. Мы приехали сюда, зная зачем. У нас армия, есть законы войны. Кровь погибших лежит вот на них...
Обоих расстреляли. Знаю, это я убил их. Но так было, нужно: анархия — смерть революции.
Пелье, учитель из Франции, защищал их отчаянно. Он кричал, что нелепо убивать своих, нас и так мало. Они еще докажут, что могут воевать, они все искупят.
А я ответил: быть живым и гуманным прекрасно, а как быть с гуманизмом по отношению к тем, кто погиб? Ты видел троих наших поляков возле пулемета? Видел, как они выглядели? Сколько в них, в каждого, было всажено пуль? Они остались, не отошли со всеми — и до последнего патрона в пулемете! Когда мы отбили свою позицию, было уже поздно. Так вот, те парни не побежали. И погибли, чтоб жили эти трусы!
Меня, поняли. Но с тех пор я замечал, как свинцовели взгляды, останавливаясь на мне.
Я ощущаю прилипшее ко мне тяжелое темное пятно. Понимаю. Смерть этих трусов была бессмысленной. Ведь и они приехали в Испанию воевать за Республику, они встали в наши ряды. Но мы убили их, я убил их.
— Их убила война, — сказал Шилин. — Их убила война с фашизмом, Андрей. Не казнись. Ты поступил правильно. Закон войны. Я сам застрелил бы любого нашего, если б он побежал с поля боя.
Но я не мог совсем отрешиться от этих воспоминаний, меня преследовал взгляд того самого Миколы Фесенко и высокого угловатого француза. Смерть врагов перестала быть для меня мукой, смерть друзей причиняла страшную боль, а смерть этих двух опускалась тяжелым мраком на душу, увеличивала мою и без того безмерную усталость от войны.