Покальчук Юрий Владимирович
Шрифт:
Человек меняется. Это был уже взрослый парень, который вскоре женился на моей сестре. Совсем другой человек... Я знаю, что тот самый и в то же время другой. А тот остался в моем сознании — мальчишка, с которым мы пошли купаться на речку. Я видел его второй раз. Мария-Тереза очень хотела нас подружить. Это была ее идея — вместе на речку. Завтра я снова пойду во вражеский тыл. А в тот день тишина, спокойный, ласковый мир опустился на нас. Я чувствовал приязнь мальчишки, а он все боялся надоесть своим присутствием, стать лишним, испортить впечатление о себе. Поэтому, как только затих разговор и наступило молчание, он сорвался с места и крикнул: эй, я в воду! Мы лениво разлеглись на берегу, смотрели на него. Он знал, что на него смотрят. Смуглое гибкое тело подобралось, сверкнуло на солнце, ловко входя в воду почти без брызг... Не помню, что было дальше.
А вот прыжок этот помню, не могу забыть. Прыжок парня, который много лет воевал вместе со мной, именно он отвел от меня саблю марокканца. Так Пако живет во мне, восемнадцатилетнем, в дальнем уголке моего сознания, оставшегося неизменным и только сумевшего накопить со временем столько новых впечатлений, переживаний, словом, жизненного опыта. Боже, этот опыт! Каким было бы счастьем забыть плохое, забыть беду. И каким стало бы несчастьем забыть все, такое родное и близкое. Нет, наверное, это и есть человек со всем вместе — как жил, чем жил, с памятью о прошлом, обо всех и о себе.
Впрочем, Пако — еще самая легкая память. Потому что он здесь, он выжил, прошел через коловращение жизни, сохранился. Конечно, жаль бывает и того, что отцвело, неминуемо, безвозвратно отцвело, уцелев в жизненном круговороте.
А больше всего болит в памяти то, что не прошло этого круга. Болит каждое воспоминание о Марии-Терезе. Каждое мгновение любви в моей жизни... Болью отзывается во мне возвращение к каждому человеку, оставившему след в душе. Как было когда-то все просто, все нипочем...
Со временем стало как будто легче. Медленнее сходишься с людьми, душа не так, как раньше, болит от неправды, и предательства, и отступничества... Только прошлое неизбежно возвращается, самое давнее прошлое, самая глубинная боль просыпается среди ночи горячим сгустком, и, задыхаясь, открываешь глаза... Рядом мирное дыхание жены, домашний покой, будни. Трудно возвращаешься в действительность, воспоминание теперь лишь слегка щемит, и уже жаль этой боли, жаль той силы страсти, что давно уснула в тебе.
Люди стареют не от возраста, а от разочарований и потрясений. Прочитав где-то об этом, я поразился. Ведь правда! Помню первый бой, атаку фашистов. Винтовка дрожит в руках, всего трясет. Уже близко бежит человек, тоже с винтовкой, красное лицо, усы... Я в него выстрелил, прямо в это лицо, красное, потное, только и запомнил черные усы и потное лицо. Он упал после моего выстрела, и я знал, он убит мной, и сейчас помню это ощущение. Стреляли снова, стрелял и я, но торопливо, беспорядочно, потому что фашисты побежали назад, атаку мы отбили. Я потом высунулся и смотрел туда, где лежал он. Убитый мной.
Тот шпик в вольном Данциге — тогда было совсем не так! Хоть и ножом, но ударил наобум, не собираясь, почти бессознательно. Когда увидел объявление в газете, почувствовал страх и замешательство. Но события разворачивались так быстро, что некогда было думать. А вот тогда, после боя, после этого потного усатого лица я остро, до боли осознал: убил человека, и это уже второй раз, и буду убивать и дальше. Ведь я на войне. Вернулось на миг жутковатое ощущение, вспомнилась хищная таинственность темного гданьского парка и хрип шпика: «Зачем?» Теперь я знал зачем. Теперь я знал, но отметина уже была на мне навсегда.
С того момента что-то изменилось во мне. Опал еще один лепесток детства, порвалась еще одна связь с домом, с уютом и теплом. Я полностью оторван от домашней пуповины. С домом — это началось давно. Еще пани Шмидлева заставила меня увидеть в матери женщину, в отце — мужчину, а в себе — создание их любви, творение человеческих тел. Это было странное чувство, неожиданное возвращение к истоку, к биологическому праначалу. Оно отдалило меня от родителей, одновременно сближая с ними на другой основе — взрослой. И я стал взрослым.
Вернее, думал, что стал взрослым. Был еще один, неизвестный мне порог. После того боя я и почувствовал всерьез свою взрослость.
Однако, оказалось, и это еще не все.
Когда я полюбил Марию-Терезу, когда пшеничная нива напевала нам песню любви, убаюкивая и дурманя терпкими запахами спелого хлеба и земли, я ощутил себя взрослым мужчиной, способным нести ответственность за себя и будущую семью. Вот это было, пожалуй, последней ступенью взросления.
Потому что когда я узнал об их смерти, о бомбе, о том, что нет Марии-Терезы, ее мамы и маленького брата, что Пако где-то в госпитале, то почувствовал себя старым. Совсем старым человеком с несостоявшейся жизнью. Исполнилось мне тогда девятнадцать лет.