Покальчук Юрий Владимирович
Шрифт:
Это была наша утрата, наша общая утрата, наша общая боль. Но чем случившееся стало для него?
Мне было больно, что Пако не спит третьи сутки, больно, что нечем ему помочь, но во мне самом что-то умерло после этого страшного известия...
Мадлен стала для меня первым глотком свежего воздуха, с ее помощью я трудно возвращался в мир ощущений, в мир обыкновенный желаний. Мадлен напомнила мне, что я еще молод, дала понять, что я еще буду жить, что белый свет вовсе не собирается отмечать свой конец, что можно все начать сначала, и я верил ей. Никогда не возвращается то, что у нас было и чего мы так жаждем снова. Может прийти только другое, каким бы прекрасным оно ни было. Только другое. Я начал верить ей, что это другое тоже имеет право на существование, если прошлого не вернуть...
Сколько моего забрала ты с собой, Мадлен, сколько моих надежд и страстей исчезло с твоей смертью, сколько того, что уже начало возрождаться из огня, обретая собственную жизнь. Это ведь твои слова, Мадлен: «Ты становишься другим, Андре, ты словно оживаешь...»
...Я опомнился от своих мыслей, услышав какие-то странные звуки из угла Пако, сел на своем лежаке и наклонился к нему. Плечи его судорожно вздрагивали. Он плакал. Впервые в жизни я видел, как Пако плачет, и ко мне пришло облегчение. Странное состояние опустошенности стало покидать меня, боль горячей волной растекалась по телу, и я вздрогнул, почувствовав силу этой боли.
Я положил руку ему на плечо, но рыдания его только усилились, он не поворачивался, не говорил ни слова, по-прежнему вздрагивало все его тело.
Я гладил его плечо, стиснув зубы и глядя на стену палатки, куда смотрел Пако. В уголке висел портрет Женевьевы, маленькое фото, ставшее уже неотъемлемой частью нашей жизни, как и все нехитрое имущество: деревянные лежаки, одеяла, низенькая скамейка, сбитая из досок, служившая одновременно столом. Легкий ветерок надувал палатку, она шевелилась, к фото шевелилось тоже. Я смотрел на портрет, едва угадывая в ночном мраке черты ее лица, и казалось, она растворяется среди ночи, уходит, ласково улыбаясь, уходит именно сейчас, в это мгновение, и Пако оплакивает ее уход.
Наконец он уснул. На этот раз боль обессилила его окончательно, он будто провалился в сон, но я уже знал, что он будет спать несколько ближайших часов. Теперь могу отдохнуть и я.
Я укрыл его теплой курткой, и он не проснулся, только съежился, по-детски подтянув коленки к локтям.
Я лег навзничь на своем топчане, не раздеваясь, и хотел уснуть, но сои убегал от меня дальше и дальше...
Я думал о «сейчас» Мадлен, о том, что она чувствовала в последний год своей жизни, о том, что разделила со мной, и понимал: она была права, говоря, что жизнь уходит ежедневно, что любить надо именно сегодня, потому что завтра нас ждет неизвестность.
На мгновение мелькнула передо мной ярко-зеленая ящерица, та, что нежилась на большом пне недалеко от лагеря, когда я впервые возвращался от Мадлен, и я осознал еще и еще раз, что жизнь прекрасна каждой своей минутой, что нельзя жить только будущим, пренебрегая «сейчас». Да, Мадлен, возраст — это опыт, это умение различать подлинное. Если можно умереть завтра, не кощунственно ли пренебрегать жизнью сегодня?
...Когда я проснулся, Пако в палатке не оказалось. На мои плечи была накинута его куртка. Я с трудом пришел в себя, потом вскочил и выбрался из палатки. День стоял жаркий, как и все дни этого месяца. Массат что-то рассказывал партизанам, стоящим вместе с ним возле штаба. Среди них был и Пако.
В тот же день мы группой из двадцати человек отправились на открытой машине в небольшое местечко Бриюд, где квартировал отряд петеновской милиции.
Было еще совсем рано, когда мы добрались до большого плаца в центре местечка рядом с казармами петеновцев. Машина стала боком к плацу, на котором построенные в несколько шеренг петеновцы старательно делали зарядку, все голые по пояс, без оружия. У нас было два ручных пулемета, у каждого автомат. Мы скосили их всех за несколько минут. На секунду я взглянул в лицо Пако, который, выпрямившись во весь рост, поливал фашистов из автомата. Я не узнал его. Это был другой человек — постаревший, яростный, даже жестокий.
Еще через минуту наша машина развернулась и на полном ходу вылетела из Бриюда...
XXVI
— Андрийко-o-o! Вечерять иди! — голос летит откуда-то издалека, его доносит ветром. Он катится широко и раздольно до самого села, во все стороны от Змиинца, где находится дедова усадьба, где несколько хаток прилепились не на равнине, не в селе, а на холмах в стороне. Почему-то говорят — Змиинец.
— Разве здесь змеи, бабуся? — спрашивает Андрийка. — Я ни одной не видел. А они кусаются...
— Нет змей, может, когда-то были.
— А когда? Когда когда-то?
— Вот ребенок! Все спрашивает, все ему скажи! Давно — значит, давно. Люди так назвали, значит, надо было.
— А почему?
Это детское «почему» донимает всех, Андрийка уходит тропинкой, уходит, обидевшись. Спрашивает, а не отвечают. Всегда чего-то не говорят. Надо учиться, повторяют все. А книжек нет. Тато как-то приехал из города, привез тоненькую книжку, одни рисунки. Андрийка просмотрел ее за секунду. И снова нечего делать. А книжки бывают такие интересные. Там про все есть. Там приключения. Мама рассказывала про юнгу Шарля, который путешествовал на корабле вокруг света. Вот бы Андрийке стать юнгой и поплыть на пароходе далеко, далеко. В Африку. Туда, где дикие звери, где живут мартышки... и... и жирафы... и пальмы растут... и кокосовые орехи... Ох, сладко мечтается Андрийке, упоительно плыть на корабле в бурю, выполнять приказы капитана, а потом самому стать капитаном. Мама говорила — есть такая книга «Пятнадцатилетний капитан». Пятнадцать... это хоть и много, но меньше, чем настоящий взрослый. Андрийке скоро столько же. Или не очень скоро? Да, не сразу становятся капитанами...