Шрифт:
«Вот так…»
Ухватистыми, длинными пальцами Юрий легко согнул каленый железный прут, коим ворошат угли в открытой печи, и, сделав из него неказистую закорюку, кинул на пол.
Ведь как татары-то говорят: достоинство каждого дела заключается в том, чтобы довести его до конца. И здесь, как его ни суди, но он, Юрий, остался-таки на коне! И даже не потому, что багряная плащаница великого князя лежит теперь у него на плечах, а потому, что он ныне жив, а Тверской наконец-то сдох! И значит, в том долгом споре (в котором никогда не было правды на его, Юрьевой, стороне, и он это всегда отчетливо сознавал) все-таки он взял верх над праведником Михаилом, и значит, нет Закона над ним и под ним пусты все людские Законы, разумеется, кроме тех, что служат ему!..
Еще с московского гулевого-веселого времени впал Юрий в ересь сомнения. Да и как ему было не усомниться? Кажется, нет на свете греха, к какому не причастился бы он. И что же? Да, пожалуй, нет и не было на свете человека более удачливого, чем он! Так где же Его хваленая справедливость?..
Когда, всего-то двадцати двух лет от роду, собственными руками удавил он старого рязанского князя Константина Олеговича, так какой вой поднялся на Москве — и то многие от него отвернулись: мол, не простит Господь бессудного непотребства. А он тут же, будто нарочно искушая судьбу, пошел на Можайск. Иные уж вослед каркали — не воротится, а он взял да примыслил к Москве ту смоленскую вотчину! После того он в себя и уверовал пуще, чем в Господа. Даже за правило взял всегда и во всем поступать вопреки принятому. И то, многих да разных подивил он за жизнь… Тогда же, не одними навязчивыми, оплетными да прельстительными словами брата Ивана, но своим умом, своей волей пошел на соперничество с Тверским, тогда еще решил во что бы то ни стало свалить его и подняться над Русью. Так ведь и свалил! И поднялся!..
Ну где же, где оно, то наказание, которым давно, между прочим, в этих же самых княжьих покоях, страшил его старый митрополит Максим, когда упрашивал, уговаривал не ходить в Орду, не тягаться за ханский, Тохтоев еще, ярлык с Михаилом.
Помнил Юрий, как налил гневом глаза старый грек, выкатил их на него, будто сливы. Да сливы те были уж перезрелые — подернулись сизой, старческой пеленой. И пока кричал митрополит проклятая, пока сулил ему адский огонь да анафему, Юрий вдруг ясно и беспощадно увидел, что перед ним лишь бессильный, немощный плотью старик, которому просто страшно и не хочется умирать, потому он и кричит, и злобствует, и завиствует ему, молодому и сильному.
Тщета! Все обман и тщета! Что и проку в том, что на этом дряхлом старце, который и в гневе-то дышит на ладан, митрополичий клобук! Уговаривал, небесной карой грозил лукавый святоша, ан сам, видать, знал, что Михаил оставил под Владимиром засаду на него, Юрия, Алия то согласовал он с Господом?
Да всех обманул тогда Юрий: и митрополита, которому сказал, что лишь по своим делам, не касаемым Михаила, идет в Сарай, и того Ефрема Тверитина, что гнался за ним по пятам чуть не до самого Нижнего, но так и не смог ухватить, потому как засадный-то полк Акинфа Ботри заранее снялся с места и ушел на Переяславль, куда нарочно, чтобы выманить на себя мстительного и глупого Ботрю, прибежал тогда брат Иван. Ту уловку он и придумал, ан как ни велика была хитрость, да ведь чтоб удалась и прошла она гладко, какие силы должны были самому-то Юрию благоволить?!
Знать, и Господь-то и в грехе, и в неправде за того, кто силен! Али не так?..
«Али не так?.. Али иные силы за руку-то меня вели? Мыслимо ли…»
«Проклят будешь во все времена!..»
— Ну, так где же, где, лукавый грек, твое проклятие? В чем оно? — Юрий и сам не заметил, как вслух начал отвечать давно помершему Максиму, будто он был сейчас рядом и снова грозил ему.
«Помышляющим яко на государя не по Божью благоволению… тако дерзающим против него на измену — АНАФЕМА!..»
— Что? Что?! — Юрий коротко рассмеялся, будто закашлял. — Так я ныне государь на Руси! Кому ж ты поешь анафему, старый пес? Уж не Дмитрию ли, отребью-то Мишкиному? Ить он теперь, знать, замыслил на государя-то?.. А?.. Что?.. Смолк, святый отче! Боле-то сказать нечего?!
Юрий знобко передернул плечами — сколь лет пролетело, а все те угрозы Максимовы точно заноза в памяти, будто и впрямь те слова несли в себе страшный и действенный смысл.
«Проклят?.. Да в чем же я проклят? Где оно, старше, твое наказание? Али не добился я своего?.. Добился! Добился!..» — сам себе в мыслях ответил Юрий и устало обвис плечами, сник на высоком владимирском троне, словно нахохленный, хворый петух на насесте.
И то, пока правил Русью Михаил Ярославич, хоть и в вечной да неравной борьбе с ним, оказывается, куда как легко было и самому Юрию. Да и что сложного в том, чтобы кинуть черную тень на того, кто у всех на виду? Растет ленок долго, да колготы с ним невпроворот, ан отбеленный холст мигом дегтем вымазать можно, да так, что уж и не отмоется. А человек-то не холст, чтобы его опорочить, и дегтя не надобно, одних слов достаточно. Голову лишь на плечах да глотку покрепче имей. Умей все на пользу себе обратить, что бы хорошего ли, худого ли ни делал противник. Так бы бороться Юрию с Михаилом, кабы не сила да умение его ратное, ей-богу, одна забава была. Ведь Михаил-то хоть и умен был, а бесхитростен, точно дите, что ни делает — все на виду! А ты, знай себе, приглядывай за ним да лови при случае на слове, а еще того лучше — его же дело против него и обороти. А мало ли он дел-то наворотил?.. С одними новгородцами сколь до крови собачился. А уж с новгородцами при таком раскладе чего проще: задорь да подбивай их в одиночку ли, с глазу на глаз, на буйном вече ли, им и спервоначала-то Михаил своей строгостью и придирчивостью, а главное, тем, что с Низом хотел уравнять он Новгород в правах, поперек горла стоял… Да и опять же, куда как ни тяжело перед ханом ложью того обносить, кого и без всякой лжи хан на дух не переносит. Да и было за что! Михаил-то хоть и терпел ханскую волю, да не больно скрывал, что терпит-то через силу, за то и вменили ему главной виной на суде «неуключность» да неуважение к татарам. Али для кого было тайной, что всегда-то противился им Михаил, мало-мало, а пытался ослабить татарские путы. Так что и лжи-то в том, в чем обвинил его Юрий перед Узбеком, особой не было. Али не утаивал он ханской дани? Еще и как утаивал! За счет тех потаек Тверь свою хотел над Русью возвысить, первой сделать на все времена — разве то ложь? А Кончаку, жену драгоценную, разве не он отравил?..
Юрий вспомнил безволосое и в под мышках, гладкое, всегда пахшее горьким мускусом Кончакино тело, и ему даже сейчас, спустя два года, как последний-то раз прикасался к нему, сделалось тошно. Видит Бог, в том не виновен: не любил он Узбекову cecтpy и чресла-то ее качал с пятой ночи на третью, когда уж совестно было не подходить к брачному ложу.
Правда, на то, что отравил Михаил Кончаку, не было у Юрия никаких доказательств, но при том, с какой опаской на счет татар глядел Тверской вперед, он и представить себе не мог, чтобы тот поступил иначе. Ясно, чего боялся: что, мол, через его, Юрьево, семя да Кончакину утробу так и вокняжатся над Русью Узбековы татарчата.