Шрифт:
Он был все еще Шишкин, а потому украл из кошелька у Наташи немного денег. Это были его деньги, выданные на хозяйство. Но Савелий взял их без спроса.
Еще он смог найти и открыть сейф, три часа лупцевав его настоящей кувалдой. Ее подарили Шишкину на юбилей, отмечать который считалось дурной приметой.
Сейф, обещавший титановое сопротивление, сдался чуть позже, чем начальник областной милиции, сосед. Он стоял под дверью Савелия и орал: «У тебя воры? Сейчас вызову своих! Держись там!» Савелий, вытирая со лба пот, кричал в ответ: «Не шебурши! Я музыку слушаю!» – «Так ночь же, ночь, Вениаминович! Спят же люди… Совесть имей…»
«И честь, ага», – буркнул Савелий. Из сейфа он вытащил полезные чужестранные деньги, паспорт и две кредитки, пин-коды которых модно совпадали с датой его рождения.
Еще нужно было вызвать такси, найти сумку, пиджак, смену белья, пару футболок, удобные кроссовки, зубную щетку. Еще нужно было понять, сколько сейчас времени и как сбежать от Наташи и ото всех. Сбежать, чтобы не искали и не думали даже…
Он метался по квартире, натыкаясь на мебель, которую успел возненавидеть и обещал сжечь при первом удобном случае. Его «умный дом», будь он проклят, откликался автоматическим включением телевизора, воды, подогрева полов, микроволновой печи и кондиционеров, которые сами уже не понимали – охлаждать или кипятить им Савелия Шишкина.
Но он перегорел и заморозился сам. Сдался вдруг на мелочи, когда не смог узнать свою зубную щетку – среди трех похожих, а может быть, даже одинаковых. Он не знал, зачем ему три. Не знал.
Сел на пол в ванной, подтянул колени к подбородку. Мрамор под задницей откликнулся и стал теплым.
Савелий подумал, что все это – бесполезно. В тех книгах, что он читал, люди заедали беду рассветом, супружеством или залпом победы. Один только честный доктор Джекил писал, что час его смерти давно наступил, а все остальное касается не его. Другого.
Но у Савелия случилось обратное превращение. И кто-то с тихим голосом закрыл ему путь назад. И почему-то забрал отвращение, которое, по всему выходило, было его, Савелия, стержнем. Его изобилием света. Излишком, которого он не вынес.
Савелия не стало, как не было. Ни в прошлом, ни в будущем. И никто бы теперь не взял его в слепые музыканты, потому что не было больше музыки. И в переплетчики книг, потому что не было уже силы, которой эти книги зачитывались до дыр. Его бы не взяли даже в настройщики роялей, потому что где он и где они, эти, срака-мотыка, рояли.
И глупо было даже думать о саванне и пацанах, взрослевших, ночуя на голой земле. Савелий и без них это умел. Ночевать на земле, в снегу, в подвале, просто под дверью. Он давно был забытым, но это не сделало его взрослым.
Еще он тосковал по Первому, потому что только ему, злобному и гнусному, несчастливому очень, было до Савелия дело. Ему и немножко Машке. Но самому Савелию дела не было ни до кого. И он не знал, можно ли это исправить. Он не умел. Он не знал, из чего это растет. И не знал, нужно ли ему это.
Думал, все это слепое время думал (и мысль была нетерпеливой, живой), что высокий и невозмутимый Питер может ему помочь. Потому что Савелий тоже был черный, только с изнанки, на швах. И значит, в ночном масайском небе они оба могли бы увидеть себя, свою кожу и свою душу, в существовании которой Савелий сомневался.
Но сидя на полу в собственной ванной, Савелий понял, что нет. Ничего не выйдет. Ни такси, ни носки, ни молчание гида Питера, прерываемое сказкой о червяке, который боялся, что ему не хватит запасов, а потому выплевывал все съеденное назад, – ничто из всего этого ему не было нужно.
Он позвонил Питеру:
– Я не смогу приехать.
А Питер ответил:
– О’кей. Я буду ждать тебя в другое время.
Но Савелий знал, что другое время не наступит. Что ему, по чести и совести, не положено больше ничего. Его давно уже не тошнило. Отпустило совсем. Слова вокруг стали чистыми, и каждое – от «тряпки» до «морковки» – имело смысл. И это уже было много. Больше, чем заслуживал человек, не способный даже к плетению корзин.
Он все о себе понимал. Он всегда понимал. И теперь хотел только, чтобы опухоль в голове разрослась быстро и так же быстро превратила его в растение. И если бы он мог выбирать, то хотел бы стать брахистегией. Сначала желтой, потом зеленой. Он был уверен, что это получилось бы у него хорошо.
Ниша
Если зажать жизнь между ресницами, она не изменится. Не открывать глаз – и все останется как было. Можно уже не бояться.
Время – круг. Даже если когда-то оно виделось вектором, направленным вверх.
Ничего не начинается, но ничего и не заканчивается. Теперь, когда я знаю конец истории, карусели, циферблаты и арены цирков кажутся мне воплощенным милосердием…
Женщины здесь носят халаты. Не буду отвечать за зиму – мы рассчитываем к зиме закончить. Но летом и осенью женщины носят ситцевые халаты, цвет которых можно увидеть только на изнаночных швах. У моей бабушки тоже был такой халат. Но на улицу, «на выход», она переодевалась в приличное, городское.