Шрифт:
– Моя, – сказал Лёха удовлетворенно.
Я кивнул, подписываясь под сделкой, в которой Отличница принадлежала ему, а значит, ее план осады Трои с периодическими нападениями, ночевками под нашими стенами, жертвоприношениями в виде яблок или пирожков, с предательствами и ревностями меня не касался.
Она работала почтальоншей в соседнем селе. Ее парень служил в армии и должен был вот-вот вернуться. Впереди ее ожидало светлое будущее – свадьба и дети. До наступления всего этого счастья Отличнице хотелось бы попробовать себя в каком-нибудь шоу, но пока она еще не знала в каком. А Лёха ей просто нравился. Нравился до жути. Что такого?.. Ничего. В списке ее жизненных побед мне все знакомо. У наших невест всегда все примерно одинаково – возраст, планы и повестка дня на текущий момент. Но место работы – поражает. Неужели кто-то еще шлет открытки к праздникам, получает газеты, заказывает телефонные переговоры? Зачем и кому теперь это нужно?..
Почта припечатывает меня на несколько дней. Наверное, потому, что я из тех, кто верит в письма. Особенно в неотправленные.
Вместо почты я использую «Живой Журнал», в моем случае он абсолютно мертвый. Мои послания никто не комментирует, и я тоже не комментирую чужие. Я не набиваюсь ни к кому в друзья, не стараюсь быть в курсе. Я просто пишу в ящик, ключ от которого есть у пары человек. У Лёхи, например. Я почти уверен, что мои письма никто не читает. Поэтому я позволяю себе паузы и бессмысленные обиженные молчания. Но желтый мячик – я почему-то представляю его именно желтым – иногда начинает прыгать в моем животе, набивая на диафрагме слова «а вдруг», «а вдруг», «а вдруг»… И я начинаю писать как заведенный. Стараюсь, чтобы в моих словах не было ничего такого, чтобы они были похожи на простые путевые заметки, чтобы не проскальзывало и не ныло. И чтоб я сам не ныл.
Лёха говорит, что нормальные люди бросили «Живой Журнал» и сидят в социальных сетях, потому что это тренд, драйв и куча фоток. Но получается, я люблю почту.
Мы с Лёхой ездили к Отличнице на работу. Видели ее начальницу с лаковым начесом, сделанным впрок в советские времена. Еще видели порошок, мыло, губную помаду и средства от клещей. Понятно – сопутствующие товары. Жить-то надо. Я спросил:
– И люди тут бывают?
Начальница обиделась и поджала морковные губы. Отличница прощебетала запальчиво:
– А телеграммы? На похороны по эсэмэске не отпустят, чтоб ты знал. Плюс денежные переводы… Газеты… А если выборы и всякая агитпродукция, то у нас тут вообще штаб!
– Какой партии? – спросил я.
Она посмотрела на меня как на человека, который в один момент потерял паспорт и чувство реальности. Они обе так посмотрели. А начальница прорычала:
– Провокаторы! Оппозиционеры сраные! Я сейчас в милицию позвоню!
Нам захотелось сбежать. Мы часто попадали в милицию, но еще никогда по политическим мотивам.
– Она меня ревнует, что ли… – говорит Лёха.
И я не пойму, он радуется или раздражается.
– Смешная. Тащит эту маман за руку и приговаривает: «Он – женатый мужчина, ваша дочь – несовершеннолетняя школьница. С этого момента вы соучастница развратных действий. Вы же теперь в курсе?» Та отмахивается, хватает свою, отоваривает подсрачником, невеста в слезы. Отличница тоже ревет. Я трезвый, в трусах. Холодно… Выпили потом… чисто для сугреву…
– С маман?
– Зачетная шутка. Может, жениться на ней? А?..
Время от времени Лёха собирается взять в жены кого-то из местных. Он думает, что угроза эта – козырная, непобиваемая, потому может уменьшить срок, определенный нам дядей Витей. Лёха не верит в отцовский страх перед армией. Говорит: «В гнилой системе можно отпетлять с любой точки. Примут меня – и что? На выходе денег не возьмут? Забреют в солдаты, запакуют в форму прямо в лифте?»
Я не согласен с Лёхой и поддерживаю дядю Витю. У любого гнилого слабая крыша. Когда падают балки и потолочные перекрытия, им не сунешь денег. Мы вытаскивали из-под обломков деревенского дома одного пришлого городского бомжа. Его, кстати, предупреждали, что хата ветхая, шальная, ветер подует – и «сдается, Тотошка, мы уже не в Канзасе». Силы сгнивших деревяшек хватило на то, чтобы перебить ему позвоночник. Когда он пришел в себя в больнице и узнал диагноз, то расплакался от счастья. Койка, трехразовое питание, инвалидность… «С таким социальным пакетом я в зиму войду как генеральный директор». Он кем-то был в прошлой жизни. Почти все, кто встречался нам в переездах и на стройках, имели прошлую жизнь, а потом превратились в кого-то другого. У одних прошлое длилось полстолетия, у других – пару счастливых лет. Я устал собирать эти истории.
Мы останемся здесь до зимы. Стройка оказывается социальным проектом, на фоне которого нужно сделать много добрых и понятных фотографий. Лето и ранняя осень в качестве декораций не годятся. В декабре яркое солнце, высокое, расти не хочу, небо, трава, цветы – все это кажется ненастоящим или просроченным. Если голосовать идут люди в шапках, то на плакатах шапки должны быть тоже. Иначе избиратель может себя не узнать. Зимой он не верит в лето и, высовывая на улицу нос, жалеет себя – сфотографированного раздетым, разомлевшим и не подозревающим, какая жопа ждет его в холода. Когда метут снега, лето кажется обидной китайской подделкой.
Заказчик хочет быть социальным политиком. Наш комплекс – путь к возрождению деревни, рабочие места и прочая перспектива. Заказчик наденет оранжевую строительную каску. На фоне грязи, коричневой, слегка поседевшей для пейзажности, он будет похож на огонек. Может быть, даже на факел. Это будет красиво и убедительно.
Надо снижать темпы, сокращать рабочих, пересматривать графики. Теперь главное – не спешить. Мы не можем законсервировать объект и уехать домой, потому что у нас нет знакомых инопланетян, которые взялись бы его сторожить. Все другие охранники войдут в долю или будут первыми, кто начнет растаскивать сначала инструмент, а потом, потихоньку, крепежи, кирпичи, плиты… Мы вернемся – и ничего не будет. Поэтому мы здесь.