Шрифт:
— Что, пьян?
— Очень слаб.
— А скрипка с ним?
— Принес, хозяйка отдала.
— Ну, пожалуйста не пускай его теперь ко мне, уложи спать и завтра отнюдь не выпускай из дома.
Но еще Захар не успел выйти, как в комнату вошел Альберт.
V.
— Вы уж спать хотите? — сказал Альберт, улыбаясь. — А я был там, у Анны Ивановны. Очень приятно провел вечер: музицировали, смеялись, приятное общество было. Позвольте мне выпить стакан чего-нибудь, — прибавил он, взявшись за графин с водой, стоявший на столике, — только не воды.
Альберт был такой же, как и вчера: та же красивая улыбка глаз и губ, тот же светлый, вдохновенный лоб и слабые члены. Пальто Захара пришлось ему как раз впору, и чистый, длинный, некрахмаленный воротник ночной рубашки живописно откидывался вокруг его тонкой белой шеи, придавая ему что-то особенно детское и невинное. Он присел на постель Делесова и молча, радостно и благодарно улыбаясь, посмотрел на него. Делесов посмотрел в глаза Альберта и вдруг снова почувствовал себя во власти его улыбки. Ему перестало хотеться спать, он забыл о своей обязанности быть строгим, ему захотелось, напротив, веселиться, слушать музыку и хоть до утра дружески болтать с Альбертом. Делесов велел Захару принести бутылку вина, папирос и скрипку.
— Вот это отлично, — сказал Альберт: — еще рано, будем музицировать, я вам буду играть, сколько хотите.
Захар с видимым удовольствием принес бутылку лафиту, два стакана, слабых папирос, которые курил Альберт, и скрипку. Но вместо того, чтобы ложиться спать, как ему приказал барин, сам, закурив сигару, сел в соседнюю комнату.
— Поговоримте лучше, — сказал Делесов музыканту, взявшемуся было за скрипку.
Альберт покорно сел на постель и снова радостно улыбнулся.
— Ах да, — сказал он, вдруг стукнув себя рукой по лбу и приняв озабоченно-любопытное выражение. (Выражение лица его всегда предшествовало тому, что он хотел говорить.) — Позвольте спросить... — он приостановился немного: — этот господин, который был с вами там, вчера вечером... вы его называли N, он не сын знаменитого N?
— Родной сын, — отвечал Делесов, никак не понимая, почему это могло быть интересно Альберту.
— То-то, — самодовольно улыбаясь, сказал он: — я сейчас заметил в его манерах что-то особенно аристократическое. Я люблю аристократов: что-то прекрасное и изящное видно в аристократе. А этот офицер, который так прекрасно танцует, — спросил он, — он мне тоже очень понравился, такой веселый и благородный. Он адъютант NN, кажется?
— Который? — спросил Делесов.
— Тот, который столкнулся со мной, когда мы танцовали. Он славный должен быть человек.
— Нет, он пустой малый, — отвечал Делесов.
— Ах, нет! — горячо заступился Альберт: — в нем что-то есть очень, очень приятное. И он славный музыкант, — прибавил Альберт: — он играл там из оперы что-то. Давно мне никто так не нравился.
— Да, он хорошо играет, но я не люблю его игры, — сказал Делесов, желая навести своего собеседника на разговор о музыке: — он классической музыки не понимает; а ведь Донизетти и Беллини — ведь это не музыка. Вы, верно, этого же мнения?
— О нет, нет, извините меня, — заговорил Альберт с мягким заступническим выражением: — старая музыка — музыка, и новая музыка — музыка. И в новой есть красоты необыкновенные: а Сомнамбула?! а финал Лючии?! a Chopin?! а Роберт?! Я часто думаю... — он приостановился, видимо собирая мысли, — что ежели бы Бетховен был жив, ведь он бы плакал от радости, слушая Сомнамбулу. Везде есть прекрасное. Я слышал в первый раз Сомнамбулу, когда здесь были Виардо и Рубини, — это было вот что, — сказал он, блистая глазами и делая жест обеими руками, как будто вырывая что-то из своей груди. — Еще бы немного, то это невозможно бы было вынести.
— Ну, а теперь как вы находите оперу? — спросил Делесов.
— Бозио хороша, очень хороша, — отвечал он, — изящна необыкновенно, но тут не трогает, — сказал он, указывая на ввалившуюся грудь. — Для певицы нужна страсть, а у нее нет. Она радует, но не мучает.
— Ну, а Лаблаш?
— Я его слышал еще в Париже в Севильском цирюльнике; тогда он был единствен, а теперь он стар, — он не может быть артистом, он стар.
— Что ж, что стар, всё-таки хорош в morceaux d’ensemble, 17 — сказал Делесов, всегда говоривший это о Лаблаше.
— Как что же, что стар? — возразил Альберт строго. — Он не должен быть стар. Художник не должен быть стар. Много нужно для искусства, но главное — огонь! — сказал он, блистая глазами и поднимая обе руки кверху.
И действительно, страшный внутренний огонь горел во всей его фигуре.
— Ах Боже мой! — сказал он вдруг, — вы не знаете Петрова — художника?
— Нет, не знаю, — улыбаясь отвечал Делесов.
— Как бы я желал, чтобы вы с ним познакомились! Вы бы нашли удовольствие говорить с ним. Как он тоже понимает искусство! Мы с ним встречались прежде часто у Анны Ивановны, но она теперь за что-то рассердилась на него. А я очень желал бы, чтобы вы с ним познакомились. Он большой, большой талант.
— Что ж, он картины пишет? — спросил Делесов.
— Не знаю; нет, кажется, но он был художник академии. Какие у него мысли! Когда он иногда говорит, то это удивительно. О, Петров большой талант, только он ведет жизнь очень веселую. Вот жалко, — улыбаясь прибавил Альберт. Вслед затем он встал с постели, взял скрипку и начал строить.
— Что, вы давно не были в опере? — спросил его Делесов.
Альберт оглянулся и вздохнул.
— Ах, я уж не могу, — сказал он, схватившись за голову. Он снова подсел к Делесову. — Я вам скажу, — проговорил он почти шопотом: — я не могу туда ходить, я не могу там играть, у меня ничего нет, ничего платья нет, квартиры нет, скрипки нет. Скверная жизнь! скверная жизнь! — повторял он несколько раз. — Да и зачем мне туда ходить? Зачем это? не надо, — сказал он, улыбаясь. — Ах, «Дон-Жуан»!