Курганов Ефим Яковлевич
Шрифт:
Потом зашла речь о сегодняшнем обеде у Оттона. Пушкин забавно изобразил, как этот пузатый крепыш, увидев, что из Ришельевского лицея вышел профессор математики и физики Генрих Виард и направился в сторону его заведения, даже не ринулся, а полетел встречать профессора. Пушкин показывал, как Оттон отбрасывал стулья, мешавшие его продвижению, и ещё довольно точно демонстрировал угодливую улыбку, застывшую на тучном лице ресторатора. Граф буквально трясся от смеха.
На просьбу Ланжерона почитать что-нибудь из новых стихов, Пушкин откликнулся мигом. Лукаво и одновременно многозначительно улыбнувшись, он прочёл свою эпиграмму на Александра I «Воспитанный под барабаном». В совершенно особый восторг графа привели строки:
Под Австерлицем он бежал,
В двенадцатом году дрожал.
Зашла речь о личности императора. Пушкин весьма интересовался причинами его нынешней неприязни к графу (со дня на день ожидалось, что ему предложат уйти в отставку).
– Милый Александр Сергеевич, – отвечал Ланжерон. – Мы с Александром Павловичем взаимно недовольны друг другом, хотя когда-то были довольно близкими друзьями, Он мне поверял многие из своих тайн. Но с тех пор многое изменилось. Я лично очень разочарован в государе. Он оказался человеком коварным и лживым, на самом деле не желающим для своей страны никаких перемен. В 1818 году я представил ему записку, в которой предложил отменить табель о рангах («ProjetdesuprimerlesrangsdanslecivilenRussie»). Так государь был просто в бешенстве.
– Ещё бы – захихикал Пушкин. – Я представляю себе реакцию этого бывшего псевдо-либерала. Граф, но как вы решились предложить такое?! Это же настоящая революция! Да вы бунтовщик! Да вы представляете, на что вы замахнулись?
Ланжерон, однако, был совершенно серьёзен – он совершенно отмёл шутливый тон Пушкина, который обычно поддерживал:
– Любезный друг мой Александр Сергеевич. 28 лет я служу в России и России, и за эти годы повидал столько административной дикости, столько злоупотреблений, столько чиновничьего безобразия, что не стало больше сил терпеть. Особенно поучителен был одесский опыт, когда я стал херсонским губернатором и одесским градоначальником. Тут я понял, что надо что-то срочно делать, что необходимы глобальные перемены.
С лица Пушкина вмиг слетела улыбка. Граф же продолжал:
– Я вполне допускаю, что при Петре Великом, в связи с проводимым им преобразованием России, табель о рангах могла иметь значение и пользу, но теперь-то она выродилась, она стала не только бесполезною, но даже и вредною, источником многих неудобств и злоупотреблений. Милый Александр Сергеевич, вы же числитесь поиностранной коллегии, вы же тоже чиновник, вы что, не видите что главные посты находятся в руках недостойных выскочек?
Пушкин молча кивнул. Он был серьёзен, как никогда. Но Ланжерон даже как будто не смотрел в его сторону. Казалось, что мысли непроизвольно вспыхивают в нём и вырываются в виде огоньков пламени. Граф был в страшном гневе – в гневе на российскую административную систему:
– Эти писаки, вырвавшиеся из лакейской, без настоящего воспитания, без убеждений, без совести. Казнокрадство, взяточничество, разграбление беззащитных, для них не может считаться преступлением. Более того, они убеждены, что именно так и нужно действовать. С самого детства эти люди привыкли к разным крючкам и интригам, к двусмысленному толкованию законов. Они посвящены во все тайны злоупотреблений, и, достигая постепенно высших чинов, соединяют в своих руках главную часть администрации. Можно ли…
Тут Ланжерон, кажется, вспомнил о Пушкине – во всяком случае он обернулся в его сторону, и, не снижая интонации, довольно грозно продолжал:
– … от таких людей ожидать справедливости? Этот презренный люд имеет только одну цель: подыматься всё выше в чинах путём разного рода мошенничеств и достигнуть благосостояния.
И потом сказал уже, прямо обращаясь к Пушкину:
– Вот что есть табель о рангах в действительности. Прямо так я и написал государю. При этом я отметил то, что, занимая одно из самых высоких мест в администрации, я могу вполне отчётливо судить о размерах подлости и безнравственности чиновников. Самое пылкое воображение не в состоянии выдумать то, что можно видеть на деле.
– Граф, но нужно быть не очень смелым, а отчаянно смелым, чтобы написать так императору.
– Любезнейший, – довольно холодно заметил Ланжерон. – Я брал Измаил. Бояться ли мне человека, который, как вы пишете, «в двенадцатом году бежал»?
Пушкин улыбнулся, но ничего не ответил. Ланжерон же продолжал, предварительно попросив, чтобы принесли ещё бисквитов и чая:
– Я писал государю, что отмена табели о рангах есть единственное средство улучшения нравов служащих, единственное средство оздоровления российской административной системы. Это мера, может быть, и крутая, но неизбежная. Но, как выяснилось, император, имеющий репутацию реформатора, панически боится перемен. Он не желает знать об истинном положении вещей, а оно катастрофическое, мой юный друг. Я это вижу каждый день и страдаю, что не в моих силах изменение сложившейся системы. Кажется, единственное, что меня может успокоить – это отставка, хотя я себя и чувствую полным сил. Ладно, примемся за чай, а то мы что-то совсем забыли о нём.