Шрифт:
Это позволяет максимально приблизить голос персонажа к авторскому, но только приблизить — ни в коем случае не слить их! А голос Невеса, его «я», в свою очередь порождает другое «я», того Невеса-двойника, от которого ушла жена, но опять-таки их голоса не спутаешь, хотя персонажи все время дробятся, двоятся, порой заменяют друг друга, словно отражаясь в бесчисленных зеркальных гранях.
«И вот уже тень…» — роман-монолог, точнее, «монолог с вариантами», где субъективное начало организует обрывки, фрагменты реальной действительности, подчиняя их мощному императиву творческой фантазии, чередуя и сопоставляя два плана, всегда равно весомых в творчестве Феррейры, — жизнь и мечту.
Роман, складывающийся из подходов к сюжету, из его вариантов, из прикидок и набросков писателя, когда персонажи не только двоятся, но меняются местами и ролями, заставляет нас вспомнить «Назову себя Гантенбайн» Макса Фриша, рассказы Хулио Кортасара или «Дофина» — роман современника и соотечественника Феррейры — Жозе Кардозо Пиреса. Эксперимент здесь не игра, не дань моде, а поиск — спорный, но интересный — одного из путей к более полному самовыражению, самораскрытию, стремление избежать малейшей фальши, неискренности.
Каждую догадку проверить с ходу, в импровизированной ситуации, противоречивые стороны одного «я» разложить на плечи двух своих двойников — и все для того, чтобы как можно ближе подойти к ответу на мучающий писателя вопрос: что несет с собой неминуемый закат — гордость за ненапрасно прожитую жизнь или стыд поражения?
В каком-то смысле «И вот уже тень…» — это роман-поединок. Писатель и Старость наедине, лицом к лицу. Невес делает попытку подвести итоги.
Они неутешительны. Не только потому, что на первый план выступают унизительные признаки физического старения, немощь плоти: очки, сутулость, вставные зубы. Важнее то, что приметы старости, рефреном звучащие в его размышлениях, усугубляют внутренний разлад. Ведь страшнее старения тела старение духа, тот момент, когда, по выражению Гете, «дух устает от самого себя» и человеку кажется, что он пережил свои идеалы… «В моей жизни состоялось все. Больше ничего не будет. Все мечты осуществились, верней сказать, исчерпали все, что было в них прекрасного…» Символом такой «исчерпанной мечты» становится фотография Элены на стеллаже — юной девушки, выходящей, подобно Афродите, «из глуби морской». Со временем она станет его женой и матерью Милиньи — женщиной, утратившей красоту, суетной, мелочной, жадной…
Фотография Элены — постоянно оживающий в памяти стоп-кадр, а дальше — как в замедленной съемке: Элена выходит из воды, ритм убыстряется, прошлое оживает. Прошлое восстанавливается подчеркнуто нелинейно. Память как бы выхватывает из тьмы отдельные сцены, жесты, фразы, озаряя их вспышками забытых ощущений.
Музыкальное начало организует поток сознания Невеса и стилистически и композиционно. Но теперь, в отличие от поэтической упорядоченности «Явления», звучащей на одном дыхании, это уже «гармония беспорядка». На протяжении всего романа играет пластинка, которую Невес ставит несколько раз подряд (многозначительная деталь: музыка постоянно накладывается на какофонию ремонта в квартире наверху), и соответствующие места партитуры задают ритм — то плавно нарастающее крещендо, то обрыв, то подхват темы, которая все время повторяется в разной тональности. Это позволяет Феррейре передать динамику образов путем «кальки» одних и тех же наиболее характерных деталей, образующих все новые и новые комбинации.
Есть «точки», к которым воспоминания возвращаются снова и снова, они начинают восприниматься как ненавязчивый лейтмотив, как «ключевые слова»: «Вы явились из глуби морской?» Этим все началось. И «Как ты постарела» — это уже приметы конца, готовой надвинуться тени.
Иногда мысль, как заигранная пластинка, по нескольку раз проходит один и тот же круг ассоциаций. Казалось бы, это совершается невольно, но нет: каждый раз блеснет что-то новое, сместится какой-нибудь ракурс, послышится иной акцент. Мысль Невеса ищет в повторениях еле заметную точку, некий микроклимат, задаваясь вопросом: где берет начало то, что потом станет инерцией совместной жизни, взаимным безразличием, непониманием? Когда прочнейшие узы стали чистейшей фикцией? Когда слова, в которые вкладывал всю душу, перестали что-либо значить? Когда жизнь — полнокровная, насыщенная, отдаваемая творчеству и любви, обернулась лишь «сном тени»? Где-то Невес «свернул» со своего пути, предал себя. Так где же? И снова перед мысленным взором «прокручиваются» переломные ситуации его жизни.
Постепенно выкристаллизовывается новое ощущение: причина не в том, что Невес что-то сделал не так, а в том, что многого не сделал. Были минуты, когда необходимо было что-то предпринять, сказать, а он не предпринимал и не говорил. Пропустил тот момент, когда Элена стала отдаляться от него, не переубедил, не удержал Милинью, не высказал правду в глаза этому приспособленцу Тулио…
И, желая не столько компенсировать упущенное, сколько убедиться, что выбор был, что все невзгоды не фатальны, фантазия вновь начинает свой путь с перекрестков жизненного пути, на сей раз отправляясь в те стороны, куда Невес в своем реальном прошлом не ходил. Так рождается еще один пласт романа. К прошлому примыкает неосуществленное.
Звучат непроизнесенные слова, используются упущенные шансы. Невес представляет себе продолжения, которых не получили многие эпизоды из его реального прошлого: «Я все-таки пошел к Элии…», наплывами возникает несколько вариантов этого визита. Интересно, что фактически разница между вариантами незначительная — то Невес отступает сразу, то пробует объясниться, то смущенно колеблется, — результат от этого не меняется: он отвергнут.
Образ Элии неоднозначен. В нем для старого писателя концентрируется и новое и вечное, то, что он не приемлет и перед чем преклоняется. Элия, подруга его дочери Милиньи, и их друзья поднимают на щит философию, глубоко чуждую Невесу как писателю и перечеркивающую нее человеческие ценности, которые тот защищал на протяжении всей жизни. Как раз в то время, когда старый писатель пересматривает свою жизнь шаг за шагом, на него грозят обрушиться целые сонмища «новейших» теорий и похоронить под широковещательными декларациями молодежной богемы не только смысл — жизни, истории, человеческих отношений, — но и необходимость поисков этого самого смысла. Да и сам Невес порой готов с горечью говорить об «износе» истории, но никогда — в этом его позиция смыкается с авторской — он не назовет историю абсурдной, никогда не согласится видеть перед собой лишь сегодняшний день, как это цинично предлагает Милинья, и не заменит любовь модным словом «либидо», как Элия. Масштабы этого спора надо понимать шире, нежели традиционное противопоставление «отцы и дети» или внутренний конфликт «Невес — Элия». Это — принципиальная позиция самого Феррейры, своеобразный вариант ответа на его извечное «для чего?». Но все же Элия — шанс «начать все с начала», не завести банальный роман, а отогреться у огня чужой юности. Поэтому Невес-двойник, плод фантазии Невеса-первого, вызывает скорее сострадание, когда, как нищий, вымаливает милостыню — не любви, так хоть проблеск интереса.
Знаменательно, что герой Феррейры с самого начала, еще до того, как мысленно «отправиться в путешествие», предугадывает конец, в истории с Элией все заранее известно, эта поздняя страсть обречена и в мечтах и наяву. Поэтому постепенно грань между воображаемым и явью стирается, реальность бесцеремонно вторгается в хрупкий мир фантазии, и все чаще в словах, адресованных Элии, проскальзывает обращение к Элене… И уже не различишь лица женщины, которую Невес-двойник ласкает на пляже, пока настоящий Невес раздумывает об этом в своей одинокой квартире — то ли это Элия, то ли девушка с фотографии, но это уже не важно, потому что правда выходит победительницей из схватки с иллюзией и заявляет о себе вселенским воплем беспомощного Невеса: «Очки, где мои очки, я ничего не вижу!»