Шрифт:
— Я это прознаю.
— Зачем?
Наконец-то Пчелинцев онемел. Острые уши порозовели до прозрачности; мне показалось, что сквозь раковины, как сквозь розовый шелк, я вижу металлические дужки.
— Чтобы вывести его на чистую воду, шишки-едришки!
— Разве он в чем-то виноват?
— Я это прознаю, — угрожающе повторил Пчелинцев.
Председатель вздохнул шумно и протяжно, будто сахалинская гречиха прошелестела, длинноного стоявшая невдалеке. Почему-то вздохнул и я — вздыхалось мне последнее время, вздыхалось.
— Владимир… э-э… Никандрыч, — медленно начал он.
— Слушаю вас, Анатолий… э-э… Анатольевич, — мгновенно отозвался Пчелинцев, и его «э-э» было настолько откровенным, настолько походившим на блеянье, что мне и вовсе стало не по себе.
— Вы сторож, а не участковый, Владимир Никандрыч.
— Значит, помалкивать, шишки-едришки?
— Купил садовод машину дров…
— Краденых, — ввернул Пчелинцев.
— Или принес из леса жердь…
— Сосенку спилил.
— Или клюкву собрал…
— Хапалкой, зеленую, больше центнера.
— Подобное случается во всех садоводствах. А вы устраиваете дикий переполох. В милицию звоните… Жизнь есть жизнь, Владимир Никандрыч.
Сторож чуть не ткнулся в лицо председателя, напирая, как шпана, требующая закурить. Я подумал, что Пчелинцев сейчас выругается добротным русским матом, — его поза обязывала. Не закурить же он попросит?
— А зачем тогда школы?
— Какие школы? — отступил председатель.
— Чему тогда учить ребят? Только наукам?
— Я вас не понимаю…
— Зачем в детей душу вкладывать, коли жизнь есть жизнь? А?
— Не понимаю. — Председатель опять глянул на меня с нескрываемой надеждой.
— Не понимает, — сказал злорадно Пчелинцев уже мне. — А сосновалов и клюкводралов он понимает, шишки-едришки! Пошли!
Я поймал себя на странном желании остаться с обескураженным председателем. Но я был гостем сторожа.
Казалось, мы плутали по зеленому лабиринту — по всем этим улочкам Кибернетиков, Астрономов, Физиологов…
Гладиолусы, флоксы и уйма других цветов затеняли домики. Кусты черноплодной рябины с кистями лопнувших ягод клонились до земли, кланяясь всем. Белый налив, ставший желтым, будто возрос на сливочном масле, теперь порозовел от низкого солнца. Воздух, напитанный цветами, яблоками и уже полегшими травами, успокаивал меня.
— Сосна, шишки-едришки, — говорил Пчелинцев вполголоса и вроде бы сам с собой. — Что он про нее знает-то? Сосна, как пионер, всегда готова. И растет везде — ей хоть болото, хоть скала. После пожара первая укореняется на гарях. Ей ни подкормка не нужна, ни поливы, и насекомые ее не жрут. Ты вот знаешь, сколько разных сосен живет на свете?
— Откуда же…
— Сто видов. Есть высотой до семидесяти пяти метров, а есть махонькая, яйцеплодной зовется. Есть болотная сосна, с иголками до полуметра. Есть сосна с белой корой. Сахарная сосна есть, шишки с бочонок и сок сладкий, кусками застывает, хоть чай с ним пей. А в Америке нашли сосну, которой четыре тысячи семьсот лет…
Я послушно шел по узеньким улочкам, в сущности, за неизвестным мне человеком. Я-то, который сам водил, который до сих пор играл в студенческой футбольной команде и на вечерах отплясывал под аплодисменты, который почти ежемесячно печатал научные и ненаучные статьи, гремел на диспутах и даже мелькал на телевизионных экранах, у которого была написана докторская диссертация и который через год намеревался стать деканом факультета… Но это не я — это тот, когда-то живший в задушенном камнем городе. Я же обитал в сосняках и шел за сторожем, спасаясь от одиночества.
Без воли, которая из меня вытекла, как бензин из пробитого бака. Какая-то медузья жизнь. Есть такое заболевание — абсолютная потеря воли. Кажется, зовется абулией. Впрочем, при абулии есть желания, которые человеку не хватает сил утолить. У меня и желаний не было. Так, кое-какие, физиологические. Может быть, это не абулия, а медузия?
— Володя! — окликнул Пчелинцева из-за штакетника человек с граблями.
Сторож, видимо, не расслышал — шел своим длинным механическим шагом.
— Володя, — повторил человек из-за штакетника, но уже без былой уверенности.
— Зовут, — сказал я, замедляя ход.
— Пусть зовут, — буркнул Пчелинцев, и не думая останавливаться.
Когда штакетник перешел в плетеную изгородь и человека с граблями заслонила долговязая коринка, я не утерпел:
— С ним тоже конфликт?
— Без намека.
— Почему же не отзываешься?
— А почему он мое отчество упускает?
В лесу Пчелинцев представился мне просто, по имени. Я глянул на него сбоку — крепкий профиль, словно угловато вырезанный из лежалой сосны.