Шрифт:
Поужинав, Глина улегся на лавку. Ивашко и Олёнушка давно спят: Ивашко на полатях, Олёнушка в горенке за кутней стеной. Тихо и темно в избе, но Данилу не берет сон. Разбередил в нем гость старое. Не верится, что бредет Семен из Киева, от печерских угодников, что мирским странником ходит он по земле. «Не из Рыги ли, не с вестями ли шествует от болярина Нигоцевича? Может, не вывелась в Новгороде измена?» Жаль Даниле, что при встрече, на горячую руку, не спросил о том Семена. «Теперь гость он в избе, а гостю — друг он или недруг — почет». Старым обычаем на Руси так положено.
Заснул Данила лишь под утро, но и сон его не успокоил. Снилось, будто Семенко Глина — не тот, худой, с серым ликом, каким явился вчера на займище, не в крашенинной скуфейке, а в высоком колпаке лисьем, преследует Данилу. По гнилым буеракам и падям бежит займищанин. Ему не видно Глины, но по тяжелому дыханию, которое слышно позади, знает: это Семен. В руке у Семена обнаженный засапожник. Обессилев, Данила упал и… проснулся.
С улицы струится в окошко утренний свет. Он падает на столбушку — тесаный брус около печи; рядом, у своего изголовья, Данила увидел Семена. Трогает он займищанина за плечо:
— Проснись, Данилушка! Простимся!
— Ты что, Семен?
Данила не сразу оправился от сна. Смотрит он на попа, как бы дивясь, что тот вновь превратился в серенького и невзрачного, не угрожает засапожником.
— Ухожу, Данилушка, — говорит. — Спасибо за приют!
— Почто рано, Семен, гостил бы…
— Пора. Птица в бору проснулась, и мне в путину время.
Он отошел, перекрестился на божницу, достал с полавочника скуфейку, надел ее…
Данила, проводив гостя, закрыл ворота.
— Ох-хо! — вздохнул. — Худое что-то в мыслишках у тебя, Семен: и взгляд немилый, и правды на языке нет. Темный, чужой; прошел мимо — и будто радость выпил.
Миновала еще неделя. Поляна убралась в буйную зелень трав. Всю неделю с утра до ночи Данила пропадал в борах, Ивашко почти не встречал его.
В субботу Данила вернулся засветло. Ворота на дворец оказались закрытыми; колышек, приставленный снаружи наискосок створы, показывал, что жители отлучились. Данила не пошел в избу. Он обогнул тын и направился к реке.
Ивашко стоял на самом краю высокого обрыва и, не отрываясь, смотрел на дальний берег, где в тихом голубом плесе застыла в воде сонная зелень берез. Увидев Ивашку, Данила хотел было крикнуть, испугать молодца, но вместо крика осторожно раздвинул кусты и позвал:
— Ивашко!
— А? — оглянулся тот.
— О чем кручинишься? Не с Олёной ли побранились? — высказал Данила первую пришедшую в голову догадку.
— Нет… В бору она, не видел сегодня… И не о чем нам браниться. На душе тяжко, Данила. Смотрю вот… Река, березы будто купаются в ней…
— Смутен ты, молодец, — присматриваясь к Ивашке, сказал Данила. — Тревожишься. — Он опустился на обрыв. — Устал я за день. Не сердит на меня, так откройся всей правдой… Может, послушаю да совет дам.
— Идти мне пора с займища, — промолвил Ивашко, но так тихо, что Данила еле разобрал.
— Далеко?
— Не знаю… Надо.
— Загадками толкуешь, — Данила упрекнул Ивашку. — Загадка хороша, когда с веселым сердцем загадывается, а у тебя на сердце веселья не вижу. Не тошно ли стало на займище? Не хочешь жить на поляне — воля твоя с тобой, иди! Только вот — дожидаются ли где хоромы рубленые?
— Нет у меня хором.
— Знаю, потому и молвил. Не с кошелем ли за плечами надумал бродить по свету, как Семенко? С тобой он явился на займище, не его ли судьба смутила? Знаешь ли о том, кто он?
— Не ведаю.
— Враг он мой, — говоря это, Данила понизил голос. — С займища, с места обжитого, по вине и наветам его был я изгнан. Не уйди вовремя — лучшей доли, чем доля холопа болярского, не знал бы. Поселился я на поляне… С той поры тихо жили мы с Олёной, дочкой моей. Старое утихло, нового не ждал горя, а увидел вот Семейка, с того часу в груди будто огонь.
Ивашко не понял, что хотел сказать Данила, вспоминая о попе. С недоумением и каким-то страхом смотрел он на займищанина. Видел Ивашко, встретил Данила Семена как друга, а теперь помрачнел, вспоминает как о враге. Так как Ивашко молчал, Данила спросил:
— О чем твои думки, паробче?
— Семенко… Поп этот — враг? Ведал бы, не привел его.
— Не легка встреча с ним была мне, Ивашко, но, может, так-то лучше. Знаю теперь, жив он, что душа у него черная, какой и была. Я своим врагом считал его, а думается, селюшки не одному мне он ворог.