Шрифт:
Александр не знал, что ответить. К лицу его хлынула кровь. А Брячислав не унимается, продолжает свое, будто не замечает смущения гостя.
— О том, что дочка думает — не пытаю, сам разумию, за кого отдаю, а тебе, князюшка, не за батьку, за себя решать…
На один миг глаза Александра встретились с глазами княжны. Как и что он молвил? Догадался о том, когда снова услышал голос Брячислава.
— И мне ты по серию, Ярославич, — поднимаясь со скамьи, торжественно произнес Брячислав. — Коли так, ты, князь, и ты, дочка, встаньте рядом… Ой-ой, покраснела невеста. Уж довольна ли? Будто не сокола выбрал ей. Благословляй, княгиня!
Глава 17
Лесовики
Весна шла в блеске: с синими чуткими ночами, холодными, хрустящими, как сухой песок, яркими утренниками. Движение ее было медленным, но с каждым днем на поляне открывалось что-либо новое, невиданное доселе, дарованное весной.
Первые черные отметины на снегу появились на кромке обрыва. Вскоре лапы проталин поползли вверх по плоскому увалу. На обрыве, низвергаясь к реке, засияли многочисленные ручейки. Снег начал оседать. Под ним в каждой впадинке скапливалась вода, отчего наст как бы сплющивался, становился плотнее.
Лопнули почки на вербах. Ветки их покрылись пушистыми, светлыми коконами. Потом зацвели березы, распустив темно-желтые хрупкие серьги; точно мохнатые жуки, жесткие и тяжелые, набухли почки осин. Сосновый бор, плотной стеной окружающий поляну, загадочный и таинственный, каким он казался зимой, посветлел и позеленел. Хотя внизу, под деревьями, лежало еще много снега, но в бору уже исчез тот обманчивый зимний покой, каким совсем недавно здесь было насыщено все.
В одно из тихих и ясных утр на проталине у обрыва появились грачи. Строгие в своих черных уборах, они прохаживались по оттаявшей земле, о чем-то спорили, пачкали клювы в свежей, влажной россыпи. Казалось, птицы решали: остаться ли им здесь или, отдохнув, лететь дальше, туда, где искони чернеют в ветвях гнездилища предков.
Как-то вечером в избу влетела Олёнушка. Глаза ее искрились и сверкали так, словно вместе с нею ворвался в дверь весь простор поляны. В избе был Ивашко. Держа у колен сухой березовый пласт, Ивашко надрубал его по торцу, отщепывая во всю длину тонкие прямые лучины.
— Слушай, братец! — позвала Олёнушка. — Слушай-ко!
Ивашко затаил дыхание, но не услышал ничего, что было бы новым и необычным. Олёнушка помедлила, наблюдая за выражением его лица, потом спросила:
— Ну, что?
— Ничего.
— Ничего? Эх ты!.. Скворец играет.
— Да ну? — на губах Ивашки показалась улыбка.
— Играет… Тот самый, летось который жил.
Поляну кутает тонкая серая мгла прозрачных весенних сумерек. Над крышею займища, на гибкой жердинке, словно нераспустившийся цветок на длинном сухом стебельке, выдолбленная из чурбаша и обернутая берестой скворечня. В сумерках еле виден черный, круглый «глазок» ее. Березовые ветки, привязанные к скворечне, топорщатся в стороны, напоминая поставленную на развилке веху.
Ивашко послушал.
На лесной поляне как-то по-особенному, вольно и хорошо, звучала песнь скворца. Полная весенних запахов тихая вечерняя мгла застыла очарованная. Рядом с Ивашкой Олёнушка. Взгляд ее устремлен вверх, куда-то в синюю глубину потемневшего неба; полуоткрытые губы вздрагивают в лад песне. Ивашке кажется, что Олёнушка понимает голос птицы, знает, о чем поет скворец, и песнь его близка ей. Недаром росла она в бору, знает лесные тайны. И Ивашко полюбил бор. Никогда не жилось ему так хорошо и привольно, как на займище у Данилы. Кроме Данилы и Олёнушки, нет и не было ему никого ближе на свете.
Перед началом весенней распутицы Данила спустился в клеть, под полом избы. Надо было поднять оттуда кадь с житом. Данила опасался: не подступила бы в клеть вешняя полая вода. Качнул кадь — тяжела. Решил выгребать жито и мерками поднимать наверх. Он было принялся за дело, но тут вспомнил, что наверху, в избе, остался Ивашко.
— Ивашко, жив ли, молодец? — крикнул Данила.
— Жив, — отозвался тот.
— Иди-ко, не осилю кадицы…
— Сейчас.
Спускаясь, Ивашко сосчитал пять ступенек лесенки. Свет из открытой «западни» тускло падал вниз, на утоптанный земляной пол, и был до того слаб, что Ивашке не видно ни кади, ни стоящего около нее Данилы.
— Сюда! — позвал займищанин. — Подавайся на голос!
— Нашел.
— Темно. Погоди чуть, огонь высеку.
Звякнуло о кремень кресало. В темноте брызнули яркие сухие искорки. Когда трут затлел, Данила принялся легонько раздувать его, пытаясь зажечь лучинку. Лучинка, видимо отсырев, таяла красным угольком, но не занималась. Ожидая, Ивашко попробовал приподнять кадь. Она поддалась. Придерживая левой рукой за обручи, а правою подхватив под дно, Ивашко поднес кадь к «западне» и выставил наверх.