Шрифт:
Во всю свою жизнь только раз один испытала она стыд. Было это позапрошлым летом. Гуляла она с царевной своей и с боярышнями по саду.
Девочки резвились, бегали взапуски, играли в горелки, пели песни, кричали и визжали так, что княгиня Марья Ивановна Хованская, бывшая при царевне, несколько раз зажимала себе пальцами уши и наконец, видя, что этого девичьего, совсем еще детского веселья не уймешь и что пуще и пронзительнее всех визжит царевна, ушла подальше: Если Ирина визжала пронзительнее всех, то проворнее и задорнее всех оказывалась, конечно, Маша. Вся раскрасневшаяся, с растрепавшейся толстой косой и обезумевшими от веселья, расширившимися глазами, она кружилась и вертелась, как волчок, мчалась, как птица, едва касаясь ногами густой и мягкой травы лужайки. Она ничего не сознавала, вся охваченная развивавшейся в ней силой жизни.
Вдруг, стремясь схватить с визгом спасавшуюся от нее подругу, она споткнулась, упала со всего размаху и о попавшийся острый черепок сильно разрезала себе ногу. Кровь так и хлынула. Все кинулись к ней, а царевна, увидя кровь, побледнела и перепугалась ужасно.
– Матушки! Да ведь она изойдет кровью! – наклоняясь над Машей, взволнованно говорила Ирина. – Бегите вы все скорее, бегите к княгине Марье Ивановне, где это она?… Зовите ее сюда!.. Да воды несите, тряпиц…
Боярышни со всех ног бросились исполнять царевнины приказания, а сама Ирина осталась со своей любимицей, которая хотела было подняться на ноги.
– Боже тебя избави! – крикнула испугавшаяся ее движения царевна. – Не шевелись, не то кровь еще пуще побежит… Да чулок-то, чулок сними, а то кровь запечется, и тогда не отодрать его будет… Беда!..
Но Маша, побледневшая было не столько от боли, сколько от неожиданности и перепугу, вдруг вся так и вспыхнула и подобрала ногу, очевидно не желая снимать чулка.
– Что ты?… Снимай же скорее чулок! – волновалась и приказывала царевна. Маша не слушалась и краснела еще больше. Тогда Ирина, не говоря худого слова, сама стащила с нее чулок. В это время прибежали с кувшином воды две боярышни.
– Ах ты, Машутка, что это у тебя на ноге-то? – наклоняясь и в ужасе, смешанном с отвращением, крикнула одна из боярышень. – Меченая ты, да и метка у тебя какая противная– мышь большущая, с хвостом!.. Стыд какой!
Действительно, у Маши на ноге была отметина – родимое пятно большое, черное, густо покрытое как бы шерстью. Оно нисколько не безобразило ее стройную ногу; но еще до жизни в тереме царском, еще у себя дома, при отце с матерью, все попрекали маленькую девочку этой ее «мышью». Она привыкла смотреть на свое странное родимое пятно как на что-то позорное, стыдное и, поступив в терем, тщательно его ото всех скрывала. А тут вот оно и обнаружилось, да вдобавок при царевне… а царевна смотрит…
Маша закрыла лицо руками, и хотелось ей провалиться сквозь землю. Никогда и не думала она, что можно так стыдиться, совсем она со стыда сгорела… А боярышни смеются, дразнят «мышью»…
Вот теперь, как только пришла она в себя среди королевичевой светлицы, прежде всего почему-то вспомнился ей этот случай во всех подробностях – и то же чувство стыда как в тот день, охватило ее всю. И, как и тогда, захотелось ей провалиться сквозь землю, чтобы никто и никогда не увидел ее больше.
Но мало того, что-то уж совсем неведомое, никогда еще в жизни не испытанное схватило ее за сердце и так засосало, что тошно сделалось.
Упала она лицом в подушку и зарыдала.
«Что я наделала, что наделала! – не думалось, а чувствовалось ею мучительно и невыносимо. – Окаянная я, подлая девчонка!.. Царевна моя… золотая моя, добрая царевна!.. Ждет она меня… плачет… о нем нежно думает… а я!.. Убить меня мало!.. Куда мне деваться?… Побегу, утоплюсь в Москве-реке– одна мне и дорога!..»
В это время дверь скрипнула, вошел кто-то. Маша крепче уткнулась в подушку и безнадежнее зарыдала. Не видела она, но знала, наверно знала, кто это вошел, и стало ей еще тошнее, еще невыносимее.
Он обнимает ее, старается приподнять ее голову, повернуть к себе ее лицо, он тихо, тихо и нежно ей шепчет:
– Что ты?… Не плачь… голубушка… Маша… люблю я тебя…
Она хочет освободиться от его объятий, она его отталкивает.
– Оставь меня… злой… оставь… противный… уйди… пусти меня… дай мне уйти… утопиться!… – сквозь рыдания, с ненавистью и ужасом в голосе твердит она. – Уйди… ворог мой лютый… душегубец!..
Но он теперь плохо понимает слова ее, он их не слушает.
– Не плачь… я люблю тебя! – повторяет он. – Люблю тебя… Маша!..
Он так странно, так смешно и мило выговаривает «люблю» и «Маша».
Она подняла голову, взглянула, охватила его шею руками, изо всех сил прильнула к нему – и замерла. Рыдания ее понемногу стихали, ее трепетные руки все крепче его сжимали, и она, забыв все, знала одно, что никому не отдаст его, что он – ее жизнь и что никуда она не уйдет от него, не уйдет даже топиться в Москву-реку.
Любовный чад не помешал королевичу подумать о положении, и, в то время как Маша еще спала, он уже имел с Генрихом Краненом и другими своими молодыми придворными весьма серьезное совещание. Он объяснил им всю безвыходность положения юной московской боярышни, свою горячую любовь к ней, озарившую теперь для него мрак и томление этого бесконечного, невыносимого плена, и свое твердое намерение спрятать и сохранить нежданную гостью.