Шрифт:
Братья упали друг другу в объятия и некоторое время оставались так, тесно обнявшись, не будучи в состоянии произнести ни слова. Наконец, капитан вкратце сообщил, в каком положении находится город. Бернар проклинал короля, Гизов и священников; он хотел выйти и присоединиться к своим братьям, если те где-нибудь пытаются оказывать сопротивление своим врагам. Графиня плакала и удерживала его, а ребенок кричал и просился к матери. Потеряв немало времени на крики, вздохи и слезы, они должны были, наконец, принять какое-либо решение. Что касается ребенка, то конюший графини вызвался найти какую-нибудь женщину, которая могла бы о нем позаботиться. Для Мержи не было возможности в настоящую минуту спастись бегством. К тому же, куда бежать? Кто знает, не распространилась ли резня по всей Франции, от края до края? Сильные гвардейские отряды занимали мосты, через которые реформаторы могли бы добраться до Сен-Жерменского предместья, откуда им легче было бы выбраться из города и достигнуть южных провинций, издавна склонявшихся на их сторону. С другой стороны, казалось бесполезным и даже неблагоразумным прибегать к милосердию монарха в минуту, когда, возбужденный бойней, он думал только о новых убийствах. Дом графини, благодаря тому что она была известна как женщина весьма набожная, не рисковал подвергнуться серьезному обыску со стороны убийц, что же касается слуг, то Диана считала, что она может на них положиться. Так что ни в каком другом убежище Мержи не мог бы подвергаться меньшей опасности. Решили, что он останется здесь спрятанным и будет пережидать события.
С наступлением дня избиение не только не прекратилось, но, казалось, еще усилилось и упорядочилось. Не было ни одного католика, который из страха быть заподозренным в принадлежности к ереси, не надел бы белого креста, не вооружился бы или не стал бы доносить на гугенотов, еще оставшихся в живых. Меж тем к королю, запершемуся у себя во дворце, никого не допускали, кроме главарей убийц. Простой народ, привлеченный надеждой на грабеж, присоединился к гражданской гвардии и солдатам, а проповедники в церквах призывали верующих к удвоенной жестокости.
— Раздавим за один раз, — говорили они, — все головы гидры и навсегда положим конец гражданским войнам.
И чтобы доказать народу, жадному до крови и чудес, что небеса одобряют его неистовство и желают поощрить его явным знамением, они кричали:
— Идите на кладбище «Избиенных младенцев», взгляните на куст терновника, что зацвел второй раз. Политый еретической кровью, он вновь приобрел молодость и силу!
Бесчисленные вереницы вооруженных убийц с большой торжественностью отправлялись на поклонение святому терновнику и, возвращаясь с кладбища, с новым рвением отыскивали и предавали смерти людей, столь явственно осужденных небесами. У всех на устах было изречение Екатерины Медичи, его повторяли, избивая детей и женщин: «Che piela lor ser crudele, che crudelta lor ser pieto o» [59] .
59
С ними человечно — быть жестоким, жестоко — быть человечным,
Странная вещь — многие из этих протестантов воевали, участвовали в горячих боях, где они пытались, и часто с успехом, уравновесить численное преимущество врагов своею доблестью; а между тем во время этой бойни только двое из них оказали кое-какое сопротивление своим убийцам, и из этих двоих только один бывал прежде на войне. Быть может, привычка сражаться сплоченным строем, по правилам, лишала их той личной энергии, которая могла бы побудить любого протестанта защищаться у себя в доме, как в крепости. Случалось, что старые вояки, как обреченные жертвы, подставляли свое горло негодяям, которые накануне еще трепетали перед ними. Покорность судьбе они принимали за мужество и предпочитали ореол мученичества воинской славе.
Когда первая жажда крови была утолена, наиболее милосердные из убийц предложили своим жертвам купить себе жизнь ценою отречения. Весьма небольшое количество кальвинистов воспользовалось этим предложением и согласилось откупиться от смерти, и даже от мучений, ложью, может быть, в данном случае и простительной. Женщины, дети твердили свой символ веры среди мечей, занесенных над их головами, и умирали, не проронив ни слова жалобы.
Через два дня король сделал попытку остановить резню; но когда страсти толпы разнузданы, то остановить ее уж невозможно. Убийства не только не прекратились, но даже сам король, обвиненный в нечестивом сострадании, принужден был взять обратно свои слова о милосердии и еще больше усилить свою злобность, составлявшую, кстати сказать, одну из главных черт его характера.
После Варфоломеевской ночи первые дни Жорж регулярно посещал своего брата в его убежище и каждый раз сообщал ему все новые подробности об ужасных сценах, свидетелем которых ему довелось быть.
— Ах! Когда же удастся мне покинуть эту страну убийц и преступников! — восклицал Жорж. — Я охотнее жил бы среди дикарей, чем среди французов!
— Поедем со мною в Ла-Рошель, — говорил Бернар. — Надеюсь, что она еще не попала в руки убийц. Умрем вместе, заставь забыть о своем отступничестве, защищая этот последний оплот нашей веры!
— А что станется со мною? — спрашивала Диана.
— Поедемте лучше в Германию или Англию, — отвечал Жорж. — Там, по крайней мере, ни нас не будут резать, ни мы никого не будем резать.
Планы эти не имели последствий. Жоржа посадили в тюрьму за неповиновение королевскому приказу, а графиня, трепетавшая, как бы ее любовник не был открыт, только о том и думала, как бы выпроводить его из Парижа.
XXIII. Два монаха
В кабачке на берегу Луары, немного ниже Орлеана, по направлению к Божанси, какой-то молодой монах, в коричневой рясе с большим капюшоном, надвинутым на глаза, сидел за столом и с назидательным вниманием не отрывал глаз от молитвенника, хотя угол для чтения он выбрал темноватый. У пояса висели четки, зерна которых были крупнее голубиного яйца, а богатый набор металлических иконок, повешенных на тот же шнурок, бренчал при каждом его движении. Когда он поднимал голову, чтобы взглянуть в сторону дверей, виден был хорошо очерченный рот, украшенный усами, закрученными в виде «турецкого лука» и такими молодцеватыми, что они сделали бы честь любому армейскому капитану. Руки у него были очень белые, ногти длинные, тщательно обстриженные, и ничто не указывало, чтобы молодой брат когда-нибудь согласно уставу своего ордена, работал заступом или граблями.
Толстощекая крестьянка, исполнявшая должность прислужницы и стряпухи в этом кабачке, где она была кроме того еще и хозяйкой, подошла к молодому монаху и, сделав довольно-таки неловкий реверанс, сказала:
— Что же, отец мой, вы на обед ничего не закажете? Ведь уж больше двенадцати часов, вы знаете!
— Скоро ли придет барка из Божанси?
— Кто ее знает! Вода низкая, — нельзя идти, как хочешь. Во всяком случае, для нее — еще рано. На вашем месте я бы здесь пообедала.
— Хорошо, я пообедаю. Только нет ли у вас другой комнаты? Тут что-то не очень хорошо пахнет.