Казаков Николай
Шрифт:
«Я изучал новых русских с внутриутробного периода»
Он не вполне типичный русский писатель. Не гонимый, не оплеванный, не забытый. Более того, популярный, успешный, действительно читаемый, начиная с первой книжки «ЧП районного масштаба» и конечно же последующих: «Козленок в молоке», «Небо падших», «Замыслил я побег…», после которых хочется жить, любить и быть счастливым. А еще хочется с Поляковым поговорить. Тем более и повод есть – только что вышедший в издательстве «Молодая гвардия» четырехтомник.
– В своих книгах, Юрий Михайлович, вы предстаете очень уж симпатичным – ироничным, легким, добродушным. Вы и в жизни такой же пушистый?
– Для литературы, в сущности, не имеет значения, какой человек Поляков. С точки зрения бытового интереса окажется, что Тургенев был трусоват, работал на спецслужбы, вел непонятную личную жизнь… Про Гоголя черт-те что рассказывают, про Достоевского тоже… Серьезное сочинительство – это не только изготовление текстов, это еще и выстраивание своей идеальной личности. Идеальной не в смысле образцовой, а той, в которой доминирует какая-то идея. Эта идеальная личность и отражается в тексте.
И потом, есть два типа писателей. Одни своей задачей ставят концентрацию темного и негативного. Сейчас это огромное направление в литературе: Сорокин, Ерофеев… Такая антиэстетика. Другие считают, что писатель должен максимально концентрировать позитив. На мой же взгляд, литература просто должна быть жизнеемкой.
– Юрий Михайлович, так вы все же сильно отличаетесь от себя-писателя?
– Да в общем-то нет.
– Вы стараетесь быть лучше? Ведь есть люди, которым все равно, что о них скажут и что подумают, – в этом они видят некую независимость.
– Мне не все равно. Когда человеку все равно, что о нем думают, он непременно превратится в хама, не важно – в бытового, политического или литературного…
– То, что ваши герои носят такие почти узнаваемые, всем известные фамилии – тот же Комаревич, счастливый, как кролик… Это хитрость, когда есть соблазн поиронизировать, но, сознавая, что прототипы могут и иск подать, вы прячетесь за якобы вымысел?
– Зачем прятаться? Мои литературные учителя – Гоголь, Салтыков-Щедрин, Чехов, Булгаков, Ильф и Петров… – были до чрезвычайности привязаны к описываемым реалиям. Если взять те же псевдонимы, за которыми Булгаков скрыл бесившую его литературную Москву 20–30-х годов, они прозрачны, и прототипы абсолютно узнаваемы.
Если говорить совсем напрямую, есть вещи, которые меня раздражают чисто по-человечески. Я, как и Макаревич, тесно был связан с комсомолом, так что не нужно задним числом изображать из себя чуть ли не жертву тоталитаризма. Да, советская власть любила подрезать крылья «синим птицам». А кто в таком случае сегодня заставляет певца и композитора заниматься рекламно-кухонной стряпней? Капитализм? В таком случае чем он лучше социализма? Когда человек в песне призывает, что «не стоит прогибаться под изменчивый мир, пусть лучше он прогнется под нас», а сам прогибается… Почему я должен ему верить? Отсюда и Комаревич – образ собирательный… Кстати, в своей публицистике я никогда не подменял реальные фамилии вымышленными, поэтому со многими политиками, деятелями культуры и телебоссами у меня достаточно сложные отношения…
– Есть люди, которым вы руки не подаете?
– Есть люди, с которыми я стараюсь не общаться…
– До того как вашу фамилию «начали набирать если не жирным, то полужирным шрифтом», вы уже были в писательской тусовке. Кто на вас произвел впечатление?
– Не в тусовке, а в литературном процессе. Он и сейчас есть, просто по телевизору показывают именно тусовку. Я, кстати, никогда не был ни в чьих учениках. Есть такой тип молодых авторов, которые, едва явившись в литературу, пристраиваются к крупному писателю, живут у него на даче, бегают за водкой. Так длится десятилетиями. Потом покровитель помирает, и вчерашний бегатель всю оставшуюся жизнь вспоминает, как бегал за водкой для классика и как они разговаривали о литературе… Даже премии за это получают – Государственные. В этом смысле у меня никогда не было патрона. Но духовные авторитеты, безусловно, были.
Человеком, оказавшим на меня огромное влияние, был замечательный поэт Владимир Николаевич Соколов. Он умер несколько лет назад. Соколов написал предисловие к моей первой стихотворной подборке в «МК». Мы с ним не очень часто встречались. А однажды, когда я ехал к нему за предисловием, то так разволновался, что не рассчитал силы и здорово перебрал в Доме литераторов. Приехал нетрезвый и с бутылкой водки. После этого случая его жена, Марианна Евгеньевна, оберегая покой мужа, на год отлучила меня от Владимира Николаевича. И правильно сделала – надо уважать старших. Соколов учил главному – тайной свободе, умению принимать сложившийся порядок вещей, не пытаясь ему истерически и бессмысленно сопротивляться, но при этом оставаться самим собой в жизни, а главное – в книгах. По моим наблюдениям, писатели, прославившиеся шумным трибунным правдоискательством, в своих сочинениях, как правило, сервильны и скучны.
– В «Козленке…» под фамилией Костожогов, случайно, не Соколов выведен?
– В известной мере… Хотя и этот образ, извините за банальность, тоже собирательный.
– Вот вы всячески подчеркиваете мысль, что человек не должен приспосабливаться. Но эпохи меняются, под их влиянием меняется и человек. Вы-то сами сильно изменились, скажем, за последние десять лет?
– Конечно. Но это мучительный процесс, а не подобие военно-морской команды «Все вдруг!». Те перемены, которые случились в 1991-м, я несколько лет не принимал. Не хотел. Не мог понять, почему будущее непременно нужно строить на обломках. Ведь обломки – ненадежный фундамент. Мне казалось, что люди это скоро поймут и откажутся от революции в пользу эволюции. Это продолжалось до 1994 года. Писал соответствующую прозу, публицистику и соответствующим образом строил свою жизнь, потом понял: надо встраиваться в новый порядок вещей и делать то, что делала русская интеллигенция, которая не погибла и не уехала после Октябрьской революции. Она отвозмущалась, ототчаялась, а потом начала делать то, что Бердяев называл преодолением большевизма. Это преодоление хаоса за счет утверждения духовности, честной оценки происходящего, возвращения незаслуженно поруганного.