Шрифт:
В последнем купе Николай Егорович вдруг увидел сына. Горев зачем-то снял шапку, расстегнул куртку и, опершись рукой на полку, где кто-то спокойно спал, стоял и смотрел на Рыжика. Тот не замечал отца. Сидел в темном углу, низко опустив на грудь голову. Лица его не видно.
Маленьким и несчастным показался сын отцу. И Горев сразу забыл обиду, свои волнения, мучительное беспокойство. Ему захотелось обнять Рыжика, прижаться к его родной, самовольной голове.
Николай Егорович шагнул к Феде, наклонился к нему. Да он спит! Отец садится рядом, тихо, осторожно. Пусть Рыжик спит, а он посидит, подумает.
На разъезде поезд дернуло… Федя открыл глаза, увидел отца, протянул руку и осторожно дотронулся до отцовской щеки.
— Настоящий, не сомневайся, — успокоил его Николай Егорович.
— А как ты сюда попал?
— Да так же, как и ты: сел в поезд и вот еду.
— А куда ты едешь?
— Еще не решил. А ты?
Федя опустил глаза.
— Як бабушке.
Заглядывает в окна ночь. Спят пассажиры. Только Николай Егорович и Федя бодрствуют. Отец рассказывает сыну о матери, о ее гибели, о том, как три с лишним года искал си Рыжика и как помогли ему в этом душевные русские люди.
Вот старенький, слабый от голода Рыбаков бредет по притихшему Ленинграду, чтобы узнать, где маленький Федя, что с ним. Сделает старик несколько шагов и остановится, отдышится и опять тихо идет дальше. Вот юная медсестра Шурочка пишет письма за раненого Горева и в Ленинград, и в Архангельск, волнуется, когда ответы задерживаются, до слез огорчается, что ничего точного о Феде не удается узнать. А вот дорогая Клавдия Акимовна, принявшая Федю из рук умирающей матери, согревшая своей искренней любовью его первые детские годы. Все старались, все хотели, чтобы Федя нашелся, чтобы всегда был с отцом. И выходит, зря старались.
«Нет, не зря! Папа, не зря!» — хочется крикнуть Феде, но он молчит. Надо объяснить, почему поехал к бабушке и даже не попрощался с отцом. А как это сделать, как объяснить, он не знает. Только одно знает сейчас Федя, что нет для него в мире ничего дороже и нужнее, чем отцовская любовь.
Стучали колеса, мелькали в степи далекие огни, спали пассажиры. Не спали Федя и отец. Сидели и молчали. Но не просто молчали: крепко прижался Федя к доброй отцовской руке. Не было больше мрачных, тяжелых дум, не было горя.
— Рыжик, — отец наклонился к сыну, — давай-ка сойдем сейчас. Чего нам ехать дальше? А летом вместе махнем на Север. Ты не возражаешь?
Рыжик крепче прижался к отцовской руке.
— И Серафима поедет, — неуверенно говорит Федя.
— А Максим? — спрашивает отец. — Ну и Лешку Кондратьева бери.
Федя поднял голову: шутит отец? Нет, он вполне серьезен.
В это время поезд замедлил ход. Огни большой станции осветили купе. Прошел проводник. Гулко хлопнула дверь. Остановка.
…Домой отец с сыном добрались глубокой ночью. Они осторожно постучались. Дверь сразу открылась — Тамара Аркадьевна их ждала. Она взяла у Феди мокрые варежки и положила их на теплую печку. Он настороженно поглядывал на нее, ждал, что она скажет. Она сказала, чтобы скорее шли пить чай.
— С дороги всегда чай пьют.
Стол был накрыт. В корзиночке лежали Федины любимые сухари с изюмом и конфеты барбарис. Федя с удовольствием выпил чашку душистого чая и, пока Тамара Аркадьевна наливала вторую, положил голову на край стола — что-то устал он сегодня.
Он уже не слышал, как она подвинула ему чашку с чаем, — он спал, и так крепко, что не проснулся, когда отец отнес его в постель, а Тамара Аркадьевна раздела и укрыла теплым одеялом. Несколько минут она задумчиво стояла около его кровати.
— Ох ты, мужичок-лесовичок! — прошептала она.
Глаза у нее были усталые, добрые.
ЭПИЛОГ
Лайка Кирюшка лежала у порога и умными желтыми глазами смотрела на деда Тойво. Тот, что-то ворча себе под нос, щепал узким и длинным финским ножом лучину из березового полена — на растопку. Лучина получалась тонкая, длинная и ровная. Нащепав целую гору, Тойво сложил ее на большую русскую печь сушиться.
Вот уже третью неделю хозяйничает дед в маленьком домике Марфы Тимофеевны, а сама хозяйка не поднимается с постели.
— Старость свалила, — невесело улыбаясь, говорила она ребятам, приходившим проведать ее да привезти с озера свежей воды. Слыша такие слова, Тойво сердито кряхтел и ворчал, что никакая не старость, а сердечная тоска. Он, Тойво, на двадцать лет старше Марфы Тимофеевны, а поди-ка попробуй свалить его! Скоро он еще и на медведя пойдет к трем соснам. Вот тебе и старость!
Марфа Тимофеевна очень загрустила, запечалилась, когда уехал ее Федюшка в южные края. Только и веселеет, когда приходят от него письма. Каждое знает наизусть, сама пишет внуку веселые письма и строго-настрого запретила ребятам и Тойво сообщать о своей болезни Феде и Николаю Егоровичу.