Шрифт:
Случайный луч света от фонаря проникает в вагон, разрезая темноту, и тогда на стекле появляется отражение твоего потного лица. Мы продолжаем говорить. Каторжники и беженцы такие болтуны — всегда найдут, что рассказать. Руно — сдёрнутая с нежного создания шкура, спущенная хищными богами, нами. У меня же в руках от него осталась лишь тряпка, годная для протирания обуви. Поговаривают, что однажды какие-то доблестные солдаты не хотели отдавать свой флаг врагу, и тогда они разорвали его на части, каждый взял себе лоскуток, с целью когда-нибудь встретиться и вновь его сшить из клочьев. Мы тоже растащили на ошметки красное знамя, но когда пришло время встречи, чтобы соединить его кусочки и водрузить на флагшток, никого не оказалось. Так я и остался с моим шматком в руке.
В ту ночь я говорил и о Марии, не помню, кому. «Показалось, что светящаяся звезда устремилась в чудную девичью грудь». Опять ты здесь, любитель посплетничать по поводу античных любовных трагедий? Ах да, любовь давит, именно поэтому Ясон быстро от неё избавился: пускай под весом общей любви погибает она одна.
Это я отправил её ко дну. Мария вдруг появилась в сумеречном окне вагона, я выловил её в темноте, в которой разговариваю без толку со своими незнакомыми товарищами. Мой голос превращается в дымящийся в ночи окурок. Марию не пустили ко мне в трюм «Пината», её грубо оттолкнули. «Пинат» отчаливал, а она кричала, что всё равно будет со мной, вытащит меня из передряги. Я слышал её голос, несмотря на рёв двигателя и кипение волн: такой ясный, прозрачный и сильный. В тот момент я подумал: «Пока есть Мария, со мной ничего страшного не случится».
Те месяцы, проведённые во Фьюме, стали счастьем бытия вместе: мы бок о бок трудились на благо интернационального будущего человечества — я на верфи, она в редакции «Воче дель Пополо», — а позже забывали и о работе, и о будущем, предаваясь страсти на пляже Михолашики, окунаясь с разбега в море. Гавань и волны были для меня её дыханием, в те мгновения я чувствовал себя бессмертным. Мои товарищи, посвятившие свои жизни возведению иного мира, добровольно впряглись в плуг; свободные, дикие быки, они вспахивали почву, достойную человека, становясь богами. Как я мог шпионить, следить за ними и что-то доносить насчет их мыслей и взглядов товарищу Блашичу, отрядившему меня сюда с этой целью? За это мне тоже пришлось заплатить по возвращении. Я заплатил сполна, но это ничтожно в сравнении с тем, какую боль я причинил Марии. Так просто говорить об этом в темноте, как сейчас: я не различаю Вашего лица, а Вы не видите моего.
68
«Стройный порядок блюдя <…>, вёслами били по ненасытного моря равнине <…>, страшно кипя и бушуя под силой мужей многомощных, несся корабль <…>, и след его вдаль бороздою белой тянулся… [66] ». Они гребли. Не я. Я избежал удара и поднялся на мостик для раздачи каломели, имея также право доступа к камбузу с припасами. Сто пятьдесят возвращающихся из плавания аргонавтов: древнейшая Мойра клонит их спины к веслу, скитальцы продолжают свой путь.
66
Аполлоний Родосский… Песнь I, строки 539–545.
Все в пасти охраняющего руно Арго. Так и Ясон бороздил океаны в желудке морского змея, до тех пор, пока его оттуда не вытащила Медея. Поезд прибывает на дымную и пахнущую сажей станцию, судно сбрасывает якорь в тёмной гавани, в тайниках недружелюбного моря, непроницаемые воды пещеры поглощают странников. В юности я любил нырять в Плава Лагуне и гротах, что под Любенице: мне нравилось выныривать из переливающейся бликами воды. Из этих же южных морей нет возврата.
Нет, я не вернулся, я похоронен здесь, на юге, и отнюдь не под лавиной обрушившихся на меня томов, как выдумал Уильям Буэлоу Гоулд. Чему там удивляться? Что ожидать от каторжника? Фантазия хорошая, да, а за плечами тюрьма, как и у меня. Кто ж ему поверит? Меня погребли, как и всех остальных. Могильный холм на берегу разрушен, земля забилась в морские водовороты, моим кладбищем стали парки Хобарта. Я остался там. Ваши попытки меня обмануть бессмысленны, доктор: я слишком отчетливо понимаю, что виднеющийся в дали дворец Мирамаре, Пиранский собор и вдающийся в море мыс Сальворе — это зрительный обман, трюк, сценическая декорация или проектируемая на экран Вашим помощником диорама.
Никто не возвращается. Я листаю реестры в каюте первого боцмана, зачёркиваю в них имена тех, кого церебральная лихорадка, стоит лишь пересечь Тропик Рака, отправляет камнем в глубины морских коловоротов. Слава Богу, этих имён немного, а значит, заработок по прибытии уменьшится едва ли на несколько шиллингов. Я сохраняю папки всех: живых и мёртвых. Никогда не знаешь наверняка, а вдруг они пригодятся в долине Иосафата?
69
Всех засосала воронка стока. Иллюминатор озаряется светом — так странно видеть лица друг друга. Жертвы кораблекрушения всплывают на поверхность, судорожно глотают воздух и ищут друг друга глазами. Поезд уезжает — мы одни на пустынной равнине, одни в плоском однородном море. Очень скоро из порта Бремерхафена отчаливает «Нелли». Разговаривать уже не стоит — мы молчаливы, чужды себе и тем, кто рядом. Свёртки, тюки, чемоданы. Сказанные ночью слова растворились в воздухе, как улетучивается утренняя влага, роса на листьях.
Мне вовсе не стыдно за то, что я сказал или услышал. На наших лицах озвученных в ту ночь историй не написано: чёрный бурлящий колодец произнесённых в преисподней Аида слов остаётся там, внизу. Будто никто ничего не говорил и никто ничего не слышал. Путешествие было утомительным: неудобно находиться всю ночь в битком набитом беженцами трюме среди залатанных кое-как узлов и слушать их преувеличенные, утрированные истории. На каждом лежит бремя его собственной вины, пусть и раздутой. Это хорошо, признавать себя в чём-то виноватым, поверьте. Это помогает лучше понять и объяснить нанесённые тебе судьбой удары и пережитые катастрофы. Комплекс вины — это величайшее открытие: он помогает жить, склоняя голову. Не склонишь сам, тебя заставят это сделать другие.
У всех попавших на борт вместе со мной изгнанников, displaced persons, перемещенных лиц, нет имен: международная организация по делам беженцев отобрала все наши документы, включая паспорта. Они же мне напомнили и о Марии, коль уж я больше ничего не помню сам. Когда мы годами позже пересекались где-то в Хобарте, Перте или ещё где-нибудь, мы никогда не возвращались к воспоминаниям о том чёрном колодце, в который нас сбросили, чтобы доставить сюда, на юг. Мы спрашивали друг у друга, как жизнь, как работа, сколько платят, как жена, дети, у кого они имелись, — всё это происходило в клубе, основанном выходцами из Фьюме и Джулии, своеобразной истрийской семьёй в Мельбурне.