Шрифт:
Я ответил Блашичу да? Нет-нет, я просто промолчал. Молчание — знак согласия? Возможно. Я находился в той комнате и чувствовал на своих плечах бремя вековой усталости. «Отупевший диплоид-долгожитель вруг вспомнил о своём возрасте…». Я осознавал: нужно что-то сказать, парировать что-то безмерно ужасное, но в тот миг у меня в голове будто не оказалось никаких мыслей, я даже не понимал, о чём Блашич говорит; причём тут какой-то утонувший офицер, расплющенное тело которого волнами отнесло от гавани Самарич, где он рухнул в море и разбился о скалы, а его останки обнаружены у островка Трстеник? Тело качалось на воде, точно сухое бревно, маленький блуждающий остров. Так они и рождаются, острова: из крови. И мой Керсо и моя Михолашика появились из тела Абсента, разорванного на куски и унесенного отливом: благоденствующий на смерти цветок. Благодаря подводным вулканам и цунами с морского дна поднимаются удивительные архипелаги.
Кто он и почему сбросился в море? Причём тут я? Я понятия не имел, что Мария его сонного там оставила. «Так даже лучше, — доносились до меня точно из глубины веков слова Блашича, — иначе его бы обязательно отправили под трибунал за сообщничество твоему побегу или нерадивость, а может быть, просто сразу расстреляли бы без занудных формальностей». Поэтому было бы уместнее сейчас не впутывать Марию, ради ее же блага: если бы стало известно об оказанной ей нами поддержке, она была бы признана шпионкой или работающим на нас агентом. Кто знает, какая бы её тогда ждала участь. А так, просто обвинение, конечно, оно неизбежно, но потом, если бы она спаслась, то уж точно бы нашелся приемлемый способ, и тогда — Блашич подталкивал меня, оцепенелого и согласного, к двери, как Вы сейчас, доктор… Да-да, я иду спать, я утомился, я принял все лекарства, а-то и чуть больше; карамельки для горла, мне нравится их рассасывать, и я действительно очень устал.
Произнести что-то, восстать, не согласиться. Бесчестье. Отстаньте от Марии! Пусть я вновь окажусь в Голом Отоке! Но я ошарашен, оглушён, я молчу и не понимаю, о чём мне талдычит товарищ Блашич. Громадные волны обрушиваются на понтик, на меня…, гул, удары водных масс о корму, биение колоссального, чудовищно большого сердца, которое пыхтит и задыхается снаружи… Один раз в устье Дервента моряки поймали, втащили на палубу и разделали акулу, вырвав у неё сердце, они бросили тушу гнить. Сердце беспорядочно сокращалось ещё добрых полчаса, будто окровавленная губка, высыхающая и умирающая на солнце. Сердце мира бьётся настолько сильно, что заглушает моё. Мир — это здоровенный кит, а я — проглоченная им рыбёшка в липком желудочном соке: надо мной сжимается и вздрагивает сердце; когда-нибудь оно взорвется, лопнет, плоть рыбины будет пробита насквозь, и через образовавшееся уродливое отверстие меня, как и прочую слизь и нечистоты, вытолкнет наружу, а затем волны выбросят меня, как ненужный хлам, на берег.
72
«Отец неразумный громко вскричал; а она, тот крик услышав, схватила сына, что плачем зашелся, его швырнула на землю, и, словно тело ее обратилось в призрак иль ветер, вынеслась прочь из чертога, и в глубь погрузилась морскую, гнева полна, и обратно уже затем не вернулась… [72] ». Трус, покажись, не прячься…
Нет, я ничего не увидел, до меня только дошли смутные слухи. Я вроде бы знал и одновременно с этим не догадывался, что она в положении. Мужчине так трудно понять: это вызывает и умиление, и стеснение, ты не ведаешь, что это, есть ли это или ещё нет, сын ли это или что-то другое; может статься, именно поэтому она, ведомая гордостью, мне так ничего и не сказала. Теперь я знаю. Мой сын. Наш. Солнце будущего. Пока совсем не видно, где оно там за горизонтом, в темноте, но оно есть, крохотное великое солнце, оно приближается, оно должно подарить сердцу свет, а между тем… Говорят, что её избили в живот во время допроса, кажется, какие-то герцеговинцы. Она якобы их спровоцировала, бросила им вызов, вложила в руки нож. Сколько повивальных бабок и нянек у одного дитя? Герои учатся поедать своих детей у самих богов. Я тут, в безопасности, она, они там… Я бы не осмелился узнать что-либо о ней, будучи здесь один. На Острове Мёртвых напротив Порт-Артура прорастают только сорняки, сгрести бы их в кучу и вымести прочь.
72
Аполлоний Родосский… Песнь IV строки 873–879. Буквальный перевод с итал.: «Безумная, несчастная, преданная богом, научившим пожирать своих детей, уничтожать потомство и род пресекать, бросается она, свершившая святотатство, в соленые воды, ступни ее отрываются от возвышающегося над океаном утеса. О, ложе многих скорбей, сколько бед ты причинило живущим? Я увидел…». Русский перевод и текст Магриса в данном случае не совпадают.
73
Жизнь — это путешествие, так постоянно говорят и твердят предсказатели всех мастей. Для Бланта это было настоящей манией, а для меня в Ньюгейте сущей безделицей, весельем: стоило лишь вытащить из-за пазухи да изменить пару слов, вставить эпизод возвращения души из Потерянного Города в Град Небесный, варьируя детали или же добавляя и прилаживая образы, и вуаля — Бланту проповедь, мне полшиллинга.
Экспатриаты, каторжники, новоавстралийцы по крови и на крови, осужденные, отбывающие наказание, даго, цветные, повороты, подъёмы. Путь к городу Погибели и Забвения, к неизведанной австралийской земле. Океан — окружающая Землю река скорби, необъятная река Ахерон, воды которой текут вникуда и низвергаются в ад. Жизнь — это странствие, круиз, депортация.
Те же, внизу, утверждают, как отец Келлаген, что в конечном пункте жизнь только начинается, настоящая жизнь, лучшая. Вы не умрёте, а претерпете трансформацию. Естественно, было бы странно, если бы ссылка и концлагерь не трансформировали. О, смерть, где ж твой разящий кинжал? Король умер, да здравствует король! На трон восседает диплоид. Набитый диплоидами корабль отчаливает в направлении неисследованного австралийского континента; там будет возрождено интернациональное будущее человеческих клонов, клонированные и наделённые бессмертием каторжники в вечных железных оковах. В глубине тёмного коридора дворца Кристиансборг за тяжёлыми портьерами скрывается окно с видом на море. Поезд тоже когда-нибудь покинет туннель, а кит поднимется на поверхность за глотком блестящего воздуха, фыркая и фонтанируя. Быть может, там, на юге, в порту прибытия, живот корабля будет вспорот, и мы, слипшиеся и наваливающиеся друг на друга слепые зародыши, наконец-то увидим свет. Беременный корабль разрешается от бремени, мыши первыми покидают судно.
Если в конце вояжа начнётся истинная жизнь, то, получается, мы — недавно зачатый плод в чреве. Знать бы, кто нас сюда затолкал: кто-то оказался сверху, кто-то — снизу, — все будто приклеены к вымазанным жиром стенам мрачного трюма. Должно быть, нашим кораблём насильно овладело какое-то гигантское китообразное существо, желающее получить удовольствие от возбужденно-буйного трения о заросшие мхом полости и впадины: вот брызги белой маслянистой жидкости, напоминающей гной — и мы здесь: братья, практически близнецы, все одинаковые. Депортированные весьма схожи между собой. Совсем скоро эта жизнь, она же смерть, завершится, нас высадят, и начнётся всамделишная смерть, она же настоящая жизнь: неизбывное отбывание наказания в исправительной колонии.
Корабль содрогается, его бросает из стороны в сторону, бьёт о мель и скалы, в киле появляются пробоины, через которые на борт врывается вода. Нужно дать в сторону буквально на несколько метров, достичь недосягаемого для воды угла. Но как? Как я могу что-либо сделать, будучи в кандалах? Четырнадцать фунтов железа, а то и больше, если не сумел дать на лапу охране; дети, которые не могут заплатить, закованы в двойные цепи. Водоворотом сносит кадушки с мочёй и смоченные в ней в качестве борьбы с вшами покрывала. Вода достигает уровня рта и таким образом возвращает обездвиженному из-за оков каторжнику его вчерашние испражнения. Ветер бора с Кварнера безжалостно колотит «Пунат», а мы, связанные по рукам и ногам, катаемся внутри трюма. Один из УДБА упал на Дарко, товарища из ИКИ, Дарко выждал момент, когда их снова столкнёт, и попытался откусить тому ухо; потом Дарко избили, думаю, насмерть, хотя он был очень силён. Я слышал, что некий Джон Вули, которого везли в колонию в трюме «Ганимеда», отхватил надсмотрщику Гослингу палец, когда тот пытался вытащить у него изо рта горсть табака.