Шрифт:
Тут говорили, дескать, в двадцатом атаман не справился с красными. Кто виноват? Мы сами: разбежались, как тараканы. Верно сказал господин капитан: надо собирать силы, и не только в поселках и станицах, но и в бурятских улусах...
— На бурятов надежа плохая, — сказал дед Пантелей.
— Пошто плохая, — вмешался Размахнин. — Вот их благородие, видать, из инородцев, а служат нашему делу.
— Тоже мне, сравнил оглоблю с коромыслом, — не унимался старик.
— Тише, казаки! Нам бы только начать, а там оно само пойдет от станицы к станице, как пал по тайге...
— Терпение и еще раз терпение. Время пока не приспело, — сказал Таров, не повышая голоса. Это замечание было поддержано одобрительным гулом собравшихся, и Епанчин, махнув рукой, возвратился на свое место.
Таров прожил в станице две недели, встречался и откровенно со многими беседовал, у него сложилось определенное мнение о каждом человеке. Почти все они вовлечены в повстанческую организацию в первые годы Советской власти, многие хотели бы тихо выпутаться из нее. Однако открыто высказать это желание боялись. Враждебно были настроены Епанчин, Размахнин и еще пять-шесть человек. Епанчин относился к Тарову с плохо скрытым недоверием, на его вопросы отговаривался короткими фразами.
— Вы в каких частях служили, Иван Иванович? — спросил Таров.
— В разных.
— А родом откуда?
— Сибиряк.
Все же Ермаку Дионисовичу удалось кое-что установить: Епанчин остался здесь по заданию Семенова. В годы гражданской войны командовал карательным отрядом и загубил сотни безвинных крестьян, уничтожал целые семьи, поселки и деревни.
В памяти Тарова отпечатался приказ, возмутивший его летом девятнадцатого года. «Если среди жителей найдутся люди, которым нужны красные шайки, — издевательски объявлялось в приказе, — пусть такие переходят в лагерь бандитов с большой дороги. Но считаю нужным предупредить, что пощады им не будет. Потомство этих «героев» будет уничтожено, имущество реквизировано, а селения сожжены, дабы не оставалось камня на камне». И вдруг Ермак Дионисович отчетливо вспомнил: под приказом, выделявшимся особой жестокостью среди других не менее бесчеловечных, стояла каллиграфически выведенная подпись командира карательного отряда Епанчина.
Еще издали Ермак Дионисович заметил скопление подвод и людей возле дацана — буддийского монастыря. В детстве он вместе с отцом раза два-три был здесь. Тогда у монастыря чинно восседали ламы и хувараки-послушники в желтых халатах и остроконечных шапках с красными кисточками. Нынче тут творилось что-то непонятное. Таров пробрался к дацану и долго стоял, любуясь золочеными шпилями, узорными воротами и расписным карнизом под изогнутой крышей. Отец рассказывал: сажа, охра, цветные порошки, доставленные из Китая и Тибета, размешивались на мозге ягнят и яичном желтке. От этого краски долгие годы горели лунным светом, точно свежие.
Вокруг дацана гнездились небольшие дома. Ни улиц, ни дворов, ни палисадников, ни крылец — лишь только отполированные до блеска бревна коновязей выстроились перед окнами. Меж домов полыхали костры: варилось мясо, кипятился чай.
Вблизи костров толпились нищие, жадно вдыхали мясной запах, истекали слюной. Молодые хувараки и деревенские парни потешались над ними. Чуть поодаль лежали, положив голову на вытянутые лапы, здоровенные псы. Нищие и собаки терпеливо ждали подачек.
Ермак Дионисович вошел в храм. Верующих было немного, они сидели меж необхватных колонн, молились. Таров тоже сел и стал разглядывать отделку и украшение дацана. Позолоченные боги были строги и высокомерны. Внимание привлекла большая роспись. Он знал, это Сансара. На картине изображена вселенная, какой ее представляют буддисты. Выразительно показаны рай и ад. Молитвенные барабаны, точно тяжелые жернова, медленно вращались, поскрипывали. Откуда-то из глубины доносились приглушенные звуки скорбной музыки.
Убедившись, что ширетуя Цэвэна в дацане нет, Таров вышел. Пожилая женщина, тащившая в храм плачущего мальчика, показала дом, где живет настоятель.
Цэвэн сидел на шелковых тюфяках, перед ним стояло деревянное корытце с кусками вареной баранины. За его спиной склонились два ламы почтенного возраста. Ширетуй кинул сердитый взгляд на Тарова и тут же, должно быть, догадался: перед ним не простой верующий. Цэвэн отослал прислужников.
— Вы, очевидно, по важному делу ко мне? — спросил он, вытирая жирные руки о полу желтого халата. — Иначе не осмелились бы войти в такой час...
— Да, ламбгай [5] . Я приехал издалека, с важным поручением к вам...
По круглому, словно полная луна, лицу ширетуя потекли струйки пота. Он заерзал и, скрестив руки, стал нервно царапать под мышками. Ермак Дионисович назвал пароль и передал Цэвэну личное письмо от атамана Семенова.
Об этой проповеди Таров вспомнил ночью, когда они остались вдвоем, и настоятель раскрыл свои истинные взгляды.
— Большевики осквернили божьи храмы, — зло говорил Цэвэн. — На немерянном пространстве от Байкала до Читы, где живет больше двухсот тысяч верующих, дацанов осталось раз-два — и обчелся. Однако и эти скоро закроют. Неужели мы будем жить, пока нас вышвырнут, как гулгэнов-щенят? Нужно поднять народ на защиту святой веры, надо так всех взбудоражить, чтобы земля горела черным пламенем под ногами у безбожников...
5
Ламбгай — почтительное обращение к ламе (бурятское).
— Позвольте, ламбгай, как же это согласуется с вашей проповедью о непротивлении злу? — спросил Таров, улыбаясь. Он рассчитывал обернуть вопрос в шутку, если ширетуй обидится.
Цэвэн взглянул заплывшими глазами, налил себе полный стакан араки, выпил залпом и с жадностью стал жевать жирную баранину.
Ермак Дионисович наблюдал искоса и думал: «Однако целого барана может сожрать этот толстый, разжиревший человек».
Между тем Цэвэн продолжал жевать баранину и, казалось, не собирался отвечать на его вопрос.