Шрифт:
Отец рассказывал, что однажды его привезли на допрос на Лубянку, и там следователь сказал ему:
— Если не будешь подписывать протоколы, отправим тебя в Лефортово. Там все подпишешь. А что касается свидетелей, то вон по улице люди ходят, — и он показал рукой в окно, — любого из них приглашу, он и будет свидетелем против тебя...
В какую же тюрьму угодил я?.. Судя по запаху карболки — Бутырка. Впрочем, наверное, и в других тюрьмах «Шипром» не пахнет.
Сначала меня поместили одного в сравнительно просторную камеру с лежаком, убирающимся в стену на день. На зарешеченном окне снаружи «намордник». Виден только кусочек серого осеннего неба. Под потолком не выключенная электрическая лампочка. В дверях, окованных железом, «глазок» для наблюдения за заключенным, и откидывающийся люк для просовывания миски с едой.
На завтрак дали жиденькую пшенную кашу, кусок черного хлеба. Потом черпак чаю, в ту же опорожненную миску.
Опять вспомнил рассказ отца о Бутырке. Битком набитая людьми камера, выносная «параша». А здесь — фаянсовый унитаз, соединенный с водопроводом и канализацией. Комфорт... Значит, мне досталась тюрьма «повышенной категории», с удобствами.
Первые дни немного мешал звук мощного двигателя, расположенного где-то поблизости, настолько мощного, что он перекрывал все остальные звуки. Обычно двигатель работал в вечерние часы. Но к этому я скоро привык.
Шли дни. Обо мне словно забыли. Думать о том, что меня ожидает, не хотелось. Это было непредсказуемо и потому бессмысленно. Еще в Бадене, под Веной, в сорок пятом, я познакомился с ведомством Абакумова. Тогда меня хотели убрать как нежелательного свидетеля. Теперь я был снова в его власти, и можно было ожидать всего. Тревога усиливалась одиночеством. Но однажды дверь в камеру открылась и ко мне ввели мужчину средних лет в военном френче со споротыми погонами. Следствие по его делу закончилось, и он ожидал трибунала. Его обвиняли в передаче секретных сведений иностранной разведке. А произошло это, по его рассказу, так: по окончании войны он был назначен начальником военного аэродрома на территории Германии. Связался с женщиной. Она оказалась шпионкой. Его скомпрометировали. Боясь наказания, согласился передать секретные сведения. Был уличен. Во всем чистосердечно признался и теперь надеялся на снисхождение. Первым моим вопросом был:
— В какой тюрьме мы находимся?
— В Лефортовской... — ответил он.
29. Тюрьма в Лефортове
Итак, это была тюрьма, которой лубянский следователь пугал моего отца. Тюрьма, где официально разрешалось применение пыток!
Первый допрос. Следователь — капитан лет тридцати пяти. Лицом немного напоминал известного киноактера Кадочникова. Правильная речь. Спокойней ровный голос. В общем, ничего угрожающего. Он задавал вопросы, я отвечал. Писал он быстро, ровным почерком. Каждую написанную страницу давал прочесть и подписать. Изложение было грамотным, без искажений и предвзятости. Незначительные неточности тут же исправлялись. С первого допроса я ушел ободренным. Слово «Лефортово» уже не казалось столь зловещим.
Допросы происходили ежедневно, кроме воскресенья. Путь до следовательского кабинета был довольно длинным. Надзиратель шел рядом, одной рукой сжав мою руку выше локтя, а другой подавал сигналы, щелкая пальцами. Так он предупреждал встречных. Заключенным встречаться лицом к лицу не полагалось — либо загоняли в нишу, либо поворачивали лицом к стене.
Двери камер выходили на галерею. Между собой противоположные галереи соединялись переходными мостиками, почти как в московском ГУМе, а между этажами — металлические трапы, как на многопалубном корабле. Пространство между галереями было затянуто стальной сеткой — это чтобы нельзя было броситься вниз и разбиться насмерть. Вот такая забота о подследственных.
С каждым днем чувство голода усиливалось. Для получения передач из дома требовалось разрешение следователя. На мою просьбу он неопределенно ответил:
— Посмотрим на поведение.
Пока допросы проходили гладко. Но, как ни странно, то, что касалось половинковской номенклатурной банды, расправившейся с прокурором и вынудившей меня приехать в Москву, следователя почти не интересовало. Значительно больший интерес он проявил к обстоятельствам моего пленения. Я подробно рассказал ему, как меня включили в разведгруппу, как готовили для заброски в тыл к немцам, как сорвалось наступление, и наши армии оказались в окружении без боеприпасов и горючего. Рассказал о неудавшихся попытках прорваться, о ранении. О том, как оказался в плену и совершил побег.
Когда следователь дал мне прочесть написанное, я увидел, что многое в протокол допроса не вошло, хотя, на мой взгляд, имело принципиальное значение.
Ни слова не упоминалось о харьковском окружении, будто его не было вовсе. Все было сведено к тому, что я «добровольно сдался в плен».
Я отказался все это подписывать, капитан начал кричать, назвал меня изменником Родины и сказал, что здесь он решает, что и как писать. Предложил подумать, а сам ушел, оставив меня с надзирателем. Отсутствовал он довольно долго, а когда вернулся и узнал, что я не изменил своего решения, сказал:
— Ну что ж, не хочешь подписывать сейчас, подпишешь потом... Мы еще вернемся к этому. Рассказывай, что было дальше.
Мой рассказ о том, как пробирался в Сумы на конспиративную базу, как наткнулся на карателей и едва не был расстрелян, как был арестован жандармерией и бежал, встретился с подпольщиками, снова был схвачен и снова бежал — не вызвал заметного внимания.
Следователь часто прерывал меня, заявляя, что к существу дела это не относится. Отпустил он меня лишь под утро.
Едва я лег и заснул, тут же объявили подъем. Весь день меня клонило ко сну. Сильнее давала себя знать слабость от недоедания. Но стоило задремать, сидя на скамейке, как раздался стук в дверь и крик надзирателя: «Не спать!» После ужина меня на допрос не вызвали. С трудом дождался я отбоя и сразу уснул. Но вскоре меня уже тормошил надзиратель. Снова переход по галереям, мостикам и трапам. Снова вопрос следователя: