Шрифт:
— Мы и прежде не часто встречались с господином нотариусом, — сказала Жофи, чувствуя себя до какой-то степени отмщенной за свою пропащую жизнь благодаря этому своему ледяному «господин нотариус».
Илуш слегка покраснела.
— Ну нельзя же так, Жофика, все мы среди людей живем и должны знать, как вести себя. Господин Приккель — очень порядочный сердечный человек, с положением в обществе, и он вправе ожидать вежливого обращения в незнакомом доме. Он тебе не понравился, понимаю, но ведь всем нам многое не нравится. Что же было бы, если бы каждый стал это высказывать! А представь положение бедного Йенё: он пригласил этого человека к нам, и вдруг — такой прием. Я его от души пожалела вчера вечером. Илушка, говорит, да мне теперь в глаза господину Приккелю глядеть совестно, хоть из селения беги…
— А кто вас просил приглашать его, кому он нужен, ваш трактирщик? Если понадобилась ему старуха носки штопать, найдет и в своем селе. А меня прошу от этого избавить, не возить мне сюда стариков всяких!
— Стариков? — возмутилась Илуш. — Право же, тебе не стоило бы так говорить! Господин Приккель — старик? Сильный, приятный мужчина, и здоровье у него самое завидное. А что вдовец — ну, прости меня, это несчастье, а не преступление. Если так рассуждать, так и он мог бы пожимать плечами, ты-то ведь тоже вдова, в конце концов. Как ни крути, а вы очень даже друг другу подходите. Или тебе молоденького подавай?
Эта последняя фраза вырвалась у Илуш совершенно неожиданно; она и сама пожалела, зачем сказала в такой форме, но было уже поздно. Куратор, который погрузился было в созерцание рисунка на занавесках, счел своевременным вмешаться. Он встал, взял в руки шапку, показывая, что собрался уходить и только на прощание хочет сказать несколько слов.
— Как бы там ни было, а сейчас ссориться из-за этого — пустое дело. И вы добра хотели, не затем же его сюда привезли, чтобы только позлить Жофи. Но и Жофи не виновата, раз он ей не по душе. Насильно мил не будешь.
Однако выпад Илуш уколол Жофи в самое сердце, и теперь ее было не остановить. Выпрямившись, она стала вдруг словно на голову выше отца. Исхудавшее лицо ее стало белым, как у покойника, и на этом лице безумным блеском сверкали глаза.
— У вас, папа, всегда все правы. И она хотела добра, и я хотела добра, и вы, папа, хотели добра, и трактирщик хотел добра. Ну, а мне ничьего добра не нужно, вот до чего меня довели всякие доброжелатели. Так что теперь пусть никто не желает мне добра, а не то я плюну ему в глаза. И если у кого хорошо жизнь пошла, нечего тыкать другого носом, что он-де разнесчастный такой. Что ж из того, если она до тех пор кривлялась, на шею вешалась, покуда за нотариуса этого не выскочила? Ну и радуйся, выставляй напоказ свою серебряную сумочку, тряси лисьим хвостом, но меня не хлопай по плечу: ничего, мол, Жофи, подбросим и тебе какой-нибудь огрызок. И если она хочет сказать, что ее возлюбил господь, а мною побрезговал, ее правда! Этот господь и дитя ей оставляет, мое же отбирает! Но пусть не красуется здесь перед моим носом. И пусть не гадает, кто мне нужен, я-то помню ее с тех пор, как она под себя ходила, и знаю, что она всегда была такой, как сейчас: подлиза, ябеда, обезьяна-притворщица!
— Право, ты великолепна, Жофи, — нервно рассмеялась Илуш. — Если бы я не принимала в расчет все обстоятельства, по-другому бы с тобой поговорила.
— Хватит, оставьте это, — повернулся к двери старый Куратор. — Тут ты несправедлива была, Жофи, дочка.
— Несправедлива? — вспыхнула Жофи. — А со мною были справедливы? Кто? Бог? Или вы все? Сунули меня сюда, в этот склеп, живой в гроб положили. Посадили мне на шею старуху эту, чтобы за каждым движением моим следила. И мне пришлось впустить ее, иначе вы же первые меня бы и ославили. А теперь, когда я вся плесенью от горя покрылась, гнию здесь заживо, вы бы еще и из села меня выкинули, чтоб стонов моих не слышать. Ну что ж, я понимаю, такой человек в семье всем в тягость: ведь на него как взглянешь, так и вздохнешь, есть к тому охота, нет ли. Но кто вам велит вздыхать-то? Радуйтесь двум другим своим дочерям: одна вон нотариуса подцепила, другая, если и дальше так пойдет, за шофера выскочит. Будут в автомобилях друг к другу ездить. Вы же одного внука с колен спустите, другого посадите. А ко мне хоть бы и вовсе не приходили, и жалеть меня нечего, я и так знаю, что для вас мука смертная горестный вид принимать, на меня глядючи!
Куратор уже уходил, да и Илуш все дергала его за рукав пальто, жестами показывая, что нет смысла спорить с этой безумной. Однако, услышав про автомобиль и про шофера, оба остановились, и хотя Куратор сам ни за что не спросил бы, что там еще с шофером, но в дверях задержался — вдруг да еще что-нибудь услышит.
— Видишь, какие глупости у тебя в голове, — пробормотал он. — Ну скажи сама, что нам делать: хотим как-то помочь — плохо, оставляем одну — тоже плохо.
— Ну конечно, ведь ей, что ни сделай, все плохо, — насмешливо передразнила Жофи. — Уж не знаю, что станется с нашей бедной Жофикой, мы и ходить-то к ней боимся, сразу ссору затевает. И так плохо, и эдак нехорошо — не знаем, как ей и угодить. Счастье еще, что эта добрая Кизела с нею, вот уж святая душа, этакое терпение, и как только она с нею выдерживает. Так вот, знайте, что Кизелу я тоже отсюда выставлю. В моем доме она не останется, хотя бы и стала нам сватьей. Мне сторожа не нужно, запомните. Меня и мои покойники устерегут.
— Ну, ничего, и ты еще по-другому рассуждать будешь, дочка, — пробормотал старый Куратор и поспешил к двери вслед за Илуш. Он чуть не наткнулся на подслушивавшую Кизелу, которая не ожидала, что разговор на том кончится, и отскочила в последнюю минуту. «Сватья» была в полной растерянности и не знала, с каким выражением встретить «свата» — с таким, которое приличествовало, исходя из ее отношений с Жофи, или с таким, на какое она могла претендовать, имея в виду Мари. Однако Илуш смерила ее столь высокомерным взглядом, что и у Кизелы взыграла спесь. Она отошла в сторону, к плите, и зловещим взором проводила поспешно и неуверенно шагавшего к двери «свата».
В тот день Жофи не выходила из дому. На следующий день, пока она была на кладбище, Кизела погрузила свои вещички на крестьянскую телегу и перебралась в дом почтмейстера. У них весною умер старик отец, так что маленькая комнатушка была свободна и они охотно ее сдали. Конечно, не за ту цену, что Жофи, но настоящим господам Кизела могла и переплатить.
— Я уже боялась там оставаться, — объяснила она, — эта Жофи такая странная последнее время, поверите ли, я даже спать перестала по ночам, боялась, как бы она не выкинула что-нибудь надо мною, так и просиживала в постели ночь напролет. Услышу, как шкаф скрипнет, за сердце хватаюсь: о господи, Жофика! А тут на троицын день захожу к ней по-хорошему, вижу, в темноте сидит, принесла ей лампу, а она — точно фурия: дескать, я в Пеште чуть ли не бордель держала, я дом ее позорю. А я оглядываюсь, нет ли ножа поблизости — еще пырнет, чего доброго. С тех пор она все в комнате сидела, а если и пройдет через кухню — ну, будто привидение, право. Глаза, кажется, и сквозь стену видят, не угадаешь, чего ждать от нее в следующую минуту. Больная она, нервы расстроенные.