Шрифт:
Лайошу уже мало было его склада на Божьей горе, и он стал изучать понемногу окрестности. Полдня он бродил по городу, запоминая, просто так, из интереса, названия улиц, районов. Вдоль трамвайных путей добирался до конечной остановки и дальше шел туда, где, по его представлениям, могли быть пещеры. Найдя подходящее место, Лайош прятал там какой-нибудь не особенно ценный предмет. Так, в пещере за Будайской заставой лежали иголки вместе с пуговицами. А самую старую свою рубаху он спрятал в великолепном месте над Чертовой долиной. Благодаря этим тайникам будайские горы становились его владениями, и, когда он шел с Волчьего луга через Кукушечью гору в свою резиденцию на Божьей горе, он чувствовал себя подобно вельможе, который, возвращаясь из охотничьих угодий в родовой замок, делает небольшой крюк через горы, чтобы лишний раз осмотреть свои земли. Погода стояла теплая, ясная, но, если его и застигал неожиданный ливень, Лайош всегда знал, куда бежать прятаться. Места ночевок он менял, как другие меняют одежду. Будильник он перенес в пещеру над Чертовой долиной и теперь чаще ночевал там, несмотря на то что до рынка оттуда было неблизко. Он уже знал не только рынок на Сенной площади, но и крытый, на площади Кристины, и даже Уйлакский, и в те дни, когда не нужно было после похода на рынок бежать на свидание с сестрой в переулок за Кооперативом, он выбирал рынки более дальние, смотря по тому, где проводил перед этим ночь.
На базаре Лайош понемногу научился разбираться в клиентах. Видя женщину с сеткой, в которую вложена еще одна сетка, да бутылка, да бидончик для сметаны, Лайош еще у ворот запоминал ее и потом старался не выпускать из виду. Даже стоя на одном месте, он знал, где находится шляпка с зеленым пером и зажатый под мышкой потертый ридикюль. В тот момент, когда первая сетка наполнялась зеленью и очередь доходила до фруктов, картошки и мяса, Лайош оказывался где-нибудь рядом, чтобы в решающую минуту, когда бедная женщина со вздохом бралась за почти непосильный груз, предложить ей свою помощь. Иной раз он следил сразу за двумя-тремя покупательницами и мог выбирать между ними. Донеся покупки до дому, он получал десять-двадцать, а то и тридцать филлеров, и выпадали дни, когда ему удавалось обернуться по три раза. Так что совсем без денег он никогда не бывал — и даже позволял себе время от времени сесть на трамвай, если хотел поскорее вернуться на рынок из какой-нибудь виллы на Волчьем лугу. Бросив маленькую желтую монетку в кассу трамвая, он ощущал себя полноправным членом человеческого сообщества, способным купить входной билет на карнавал всех радостей жизни. В трамвае он вставал за спиной у вагоновожатого и смотрел на бегущие навстречу шпалы и щебень меж ними; так не хотелось слезать, когда подходило время. Он еще раз попытал счастья на стройке — больше ради сестры, которой наговорил про обещанную работу. Рынок, честно говоря, нравился ему больше, и, когда на стройке снова вышел от ворот поворот, он даже сестре намекнул, что теперь они, наверное, реже станут встречаться: у него есть «работа на рынке». Там скорее можно выйти в люди. Что значит «выйти в люди», он и сам не знал. Однако ему почему-то казалось, что в этой пропитанной смачными запахами и пестрящей яркими красками сутолоке любой может найти свое счастье. В грудах зелени на прилавках он уже узнавал незнакомые прежде овощи и приправы: ревень, цветную капусту, артишоки, сладкий корень; в бассейнах среди бегущих цепочками пузырьков отличал сомов, круглыми ртами словно все время шепчущих «о», от нарядных лещей; не хуже любого мясника разбирался в сортах мяса: грудинке, корейке, окороке; не задумавшись, называл краковскую, чайную, чабайскую колбасу, сепешские сосиски. Таскать за хозяйками купленные припасы было, конечно, не так интересно, но Лайош и здесь нашел хорошую сторону. Корзины и сетки, в общем, редко оказывались тяжелей, чем то снаряжение, которое ему приходилось носить на себе в солдатах, и притом совершенно бесплатно; здесь, например, можно было гадать на ходу, в какой дом он тащит корзину, экономка ли полноватая женщина, что его наняла, или жена самостоятельного ремесленника, девица ли та молоденькая дамочка, что спешит перед ним, или замужняя. Лайош так набил глаз, что по купленным товарам мог судить, с кем нет смысла торговаться насчет платы заранее. За полторы-две минуты, выкладывая принесенное на кухонный стол и бросив вокруг беглый взгляд, он успевал вдохнуть воздух господского жилья, запах мыла и кружев, исходящий от беззастенчиво разглядывающих его горничных.
Взгляды молоденьких этих служанок в наколках и белых передниках вдохновили его на один необычный план, который он обдумывал вечерами, сидя в кустах перед входом в какую-нибудь из своих пещер. Идею подал ему, сам того не подозревая, один старик, прежде работавший где-то на заводе, а теперь давно уже безработный; с двухколесной тележкой он стоял у ворот Уйлакского рынка, развозя по домам купленные для заготовки впрок фрукты и овощи. Дела у него шли пока что неважно: плохо уродились в этот год абрикосы; но старик очень надеялся на помидоры, доверительно сообщив Лайошу, что тогда можно точно рассчитывать на пять-шесть ездок в день и на семьдесят-восемьдесят филлеров за каждую ездку. Лайош смотрел на старика с уважением: как-никак, рядом с ним он еще зеленый юнец; но, оставшись один и основательно обмозговав дело, он нашел все же, что ему, Лайошу, подобает думать о чем-то более обещающем и солидном, чем такая вот деревянная тачка. Лайош и в солдатах любил машины; правда, на строевых занятиях был он медлителен и неуклюж, но однажды, когда он без единой ошибки назвал детали пулемета, его похвалил перед всеми сам капитан. Его тележка, представлял он, будет вся из металла, как настоящая машина. Корзины он будет ставить на нее в два ряда, каждую в свой отсек. Ему виделись сверкающие железные перекладины, которые можно поднимать и опускать. Опустив, он будет грузить на тележку большие ящики и корзины; подняв, удобно разместит небольшие клетки с цыплятами, коробки с фруктами, сетки. И еще было б здорово, если бы на тележке, когда она катится, что-нибудь ритмично ходило взад-вперед, как на железнодорожной дрезине. Дрезина же подсказала еще одну мысль: почему бы к колесам не подвести что-то вроде велосипедной цепи — тогда он бы мог сидеть позади на сиденье и работать ногами. Правда, в таком сложном устройстве никакой нужды не было, но уж так диктовала ему идея, запавшая в голову на базаре и обдуманная на горе, у пещеры. Поблескивающая, подрагивающая, легкая, невиданная машина являлась ему из тумана, который скрывал пока отдельные части. Лайош верил, однако, что сумеет рассеять туман. Он подолгу разглядывал трех- и четырехколесные велосипеды мальчишек-рассыльных, тележки носильщиков на Южном вокзале и даже качели на детской площадке неподалеку от своей пещеры в Чертовой долине. Вечером, в сумерках, сидя среди кустов, сам как бесформенный куст, он даже в звездных узорах над головой видел спицы, втулки и оси. Обычно он начинал размышлять над какой-нибудь технической деталью, но потом отбрасывал груз неповоротливой, непослушной материи — и, увлекаемый воображением, парил в мечтах над мелькающими спицами и стальными рейками, над уложенными в два этажа клетками с птицей, связками кукурузных початков, промокшими пакетами с мясом. Ему представлялось, как, сдав покупки по адресу, записанному в блокноте, сунув руки в карманы, где звенели монеты, он гонит тележку обратно на рынок. Десять филлеров — и он отвозит покупки куда угодно, ведь за один-единственный рейс он объедет домов десять-двенадцать. Хозяйка вернется домой, а товар уже там. И служанки, даже самые гордые, по-иному будут смотреть на него. Проводят его до ворот, и он с высоты седла — молодцевато откинувшись, одна рука на руле, — будет болтать с ними о том о сем. Даже та, крепкая и светловолосая, что вешала занавеси в прихожей, стоя на высокой стремянке, и только рукой махнула, показывая, где кухня, а больше и не обернулась к нему в своей легкой юбчонке, — даже она рада будет перекинуться с ним словечком.
Лайош охотно потолковал бы с кем-нибудь о тележке. Но с чужими он опасался заводить разговор: еще выследят его тайники. Парни на рынке, которые, как и он, зарабатывали на хлеб переноской корзинок и сеток, чаще всего были моложе его, но зато и пожиже телом, так что они не смели его прогнать, однако и общаться с ним не желали. Как-то раз на рынке у площади Кристины он заметил, что один из мальчишек, указывая на него, говорит что-то немолодому мужчине в майке. Лайош неделю не ходил на Кристину, боясь, как бы его не поколотили. В сумерках, возвращаясь к себе, он настороженно озирался по сторонам: вдруг те ребята с рынка набросятся на него втроем-вчетвером. Но вместо того, чтобы пытаться найти с ними общий язык, он купил кастет и по вечерам шел домой, сжимая кастет в кармане.
Все же нашелся ему друг. В этот день он обследовал окрестности туристской гостиницы на Треглавой Пограничной горе и возвращался на Пашарет с добычей — несколькими пустыми коробками из-под сардин и старым мужским ремнем. На Надьбаньской дороге в глаза ему бросился какой-то мужчина: он сидел на краю пустыря, с горестным видом подпирая руками голову и громко вздыхая. Напротив, через дорогу, стояла новенькая нарядная вилла, в саду на дорожке, посыпанной красным гравием, двое мальчишек ссорились из-за трехколесного велосипеда, и дама, по виду из господ, в легком платье в горошек, срезала с кустов отцветшие розы. Лайош прошел мимо вздыхающего мужчины и, отойдя на почтительное расстояние, осторожно глянул назад. Тот как раз встал, сделал пять-шесть шагов и, вытянув вперед руки, упал ничком на дорогу. В солдатах Лайош учился оказывать первую помощь, но сейчас настолько перепугался, что быстро отвел глаза и зашагал дальше, будто ничего не заметил. Тут дама в саду закричала: «Боже мой, на улице человек упал!» Из дома выбежал господин, как был, без пиджака; женщина едва удерживала двух сорванцов за калиткой. Когда Лайош увидел, что к лежащему подошли и ответственность теперь лежит на барине, он тоже набрался смелости и направился к ним. Из соседнего дома вышел садовник в белом фартуке, за ним его жена. В этой сутолоке и Лайош мог, ничем не рискуя, постоять, поглазеть вволю. Когда он приблизился, мужчина уже открыл глаза и снова принялся громко вздыхать. На грубом, припухшем, синеватом лице его торчала недельная щетина.
«Где я?..» — прошептал он, озираясь вокруг блуждающим взглядом. «Вы голодны?» — спросил господин, щупая ему запястье. «Нет, нет…» — ответил тот еле слышно. «Я вот мимо проходил, слышу, дышит он сильно», — вставил Лайош. Испуг словно стер различия между ним и господами, и Лайошу захотелось тоже как-нибудь отличиться перед барином. «А я вижу, он сидит, — объясняла женщина, — да не подумала, что ему плохо. Я думала, он просто на детей смотрит». Садовник в фартуке молчал, с подозрением глядя на приходящего в чувство мужчину. Жена его отвела в сторону барыню. «Не очень-то доверяйте такому», — сказала она. Господин помог упавшему подняться. «Вам все еще плохо? Вызвать скорую помощь?» — «Нет, благодарствуйте… пройдет и так… Я у своего одноклассника тут был, на Надьбаньской дороге… насчет работы… пешком пришел из Пештэржебета [18] … Должность он мне обещал, да не взял, одежды у меня нет подходящей. И вдруг тут вот… сам не знаю, что со мной стало. — Он полез в карман и трясущейся рукой вытащил грязный бумажник. — Вот поглядите, сударь, аттестат зрелости тут у меня; я гимназию кончил, на улице Мункачи… Вот бумага, что из-за одежды не взяли меня на должность». Перед глазами господина в рубашке заплясал лист бумаги с машинописным текстом. Потом из бумажника появилась какая-то газетная вырезка. «Вот и „Эшт“ обо мне писала в прошлом году: мол, надо человеку помочь». — Он показал на фотографию рядом с заметкой.
18
Пештэржебет — окраинный район Будапешта, который населяла беднота.
Женщина вернулась в свой сад и объясняла там детям: «Дядя много ходил пешком, и ему стало плохо». Садовник пустил воду на аккуратно подстриженный газон. Только господин в рубашке да Лайош оставались подле несчастного. «Опять мне не повезло, вот беда. А все потому, что одежда старая, — жаловался тот, хлопая себя по грязным, в пятнах, бриджам. — Куда ни приду, нигде из-за этого и говорить не хотят». «Все-таки вам бы поесть надо», — сказал господин и отошел к ограде посоветоваться с женой. Та предложила вынести тарелку супу, муж же хотел пригласить бедолагу на кухню. Наконец он уговорил жену и сам помог небритому добраться до кухни. «Вот до чего я дошел», — вздыхал тот, пока его вели к дому.
Лайошу интересно стало, что будет дальше. Он уселся на пустыре, гадая, чем все это кончится. У добросердечного барина, конечно, найдется какая-то не слишком поношенная одежда; если он даст ее бедняге, тот сможет вернуться к своему однокласснику, который вручил ему отпечатанную бумагу. Он, Лайош, на месте того барина непременно дал бы ему что-нибудь из одежды. Мужчина вышел из дома раньше, чем ожидал Лайош, но под мышкой у него не было никакого свертка. Лайош подумал, бедолага наверняка будет рад, если кто-нибудь поговорит с ним. Дождавшись, когда тот приблизился, он вышел на дорогу. «Ну, что там было?» — спросил он с доверительной улыбкой. Мужчина поднял голову. «А! Похлебка мучная. Во втором месте уже похлебкой кормят. Да я и не стал ее есть». — «А я думал, вам одежду дадут», — сказал тихо Лайош. «Одежду? Одежду барыня лучше туркам продаст. Бедняку и похлебка сойдет. А прислуга так и кинулась все убирать, что на столе было. Ребятишек в комнату заперли, чтоб, не дай бог, не дотронулись до меня. Этих ничем не проймешь, хоть подохни у них на глазах. Я уже ухожу, а тут барыня входит: не хотите ли макового пирога? Нет уж, спасибо. Хватит с них, что я две ложки похлебки их съел, по доброте своей…» Лайош смотрел на него удивленно: не ждал он, что несчастный вдруг заговорит таким тоном. «И как, вам плохо еще?» — спросил он скорей с любопытством, чем с сочувствием. «Плохо? А когда мне не бывает плохо?.. Да только не ради мучной похлебки…» Он очень был раздосадован и говорил, не боясь, что Лайош заглянет в его карты. А у Лайоша только теперь стало кое-что проясняться в голове. «Так у вас что, не обморок был?» — «Обморок! Обморок! — сердился небритый, но теперь к его злости словно бы примешивался смех. — Ишь, как тонко выражается! Сказал бы, мол, глину понюхал. Вдохнул аромат родимой земли… Это у меня-то обморок?» — вдруг расхохотался он так, что даже слезы на глазах выступили.