Шрифт:
Особой симпатией к Наташе в больнице прониклась дежурная сестра тетя Зоя. Она не была старой. Как узнала потом Наташа, было ей сорок пять лет; но ей можно было дать вое пятьдесят пять. Какая-то она всегда была чистенькая, хрустящая крахмальцем, все на ней подогнано и в то же время старомодно… Так и чувствовалось, что потягивает от тети Зои нафталином. Больные любили ее за спокойствие, за умение мастерски делать уколы.
Вечером, часиков в девять, десять, когда другие отходили ко сну, Зоя приглашала Наташу к своему столику в коридоре.
— Вот и ладненько, ночь, кажется, пройдет спокойно, пьяных нет, — обычно начинала тетя Зоя, хотя какие тут могут быть пьяные, — хорошо хоть себя передвигают от койки до туалета. Но тетя Зоя всегда начинала именно так.
Вечерами в больничном коридоре желтый успокаивающий свет. Неподвижные листья двух больших раскидистых фикусов кажутся неживыми, вырезанными из картона и облитыми темным лаком.
Тете Зое очень понравился Миша, и, рассказывая о своей жизни — а делала она это умело: или говорить раньше много приходилось, или думать, — рассказывала так, словно прикидывала на Мишу.
— Он постарше тебя, это хорошо. Это, значит, и сам на ногах стоит, и тебя поддержит, когда надо. А вот меня никто не держал, я сама держала. Я с моим — одногодки. Вначале-то шло все ничего, а вот когда этак к тридцати стало — и рюмки заглатывать стал, и по чужим шастать. По молодым. И ребенок для него не спасение… А твой не пошастает. Отшастал.
— Ничего не вижу в этом хорошего, тетя Зоя. В какой-то мере это ужасно. У него и тепла никакого для меня не осталось. Вот я, допустим, встречалась с одним, все же долго встречалась. Если мы шли по улице и вдруг лужа какая-нибудь или ручей после дождя, он сразу же брал меня на руки. Или, допустим, остановится прикурить, а я специально иду дальше и даже убыстряю шаги. Так он меня каждый раз догоняет и целует прямо при всех, и еще извинения просит, что задержался.
Тетя Зоя пылко перебивала:
— Не верь этому. Постучится беда — тогда поймешь, кто носит на руках, а кто пешком ходит. Теперь мамки у тебя нет, одна теперь ты, так что думать должна вдвойне строже, и в друзья себе отбирать не кого попало. Этот, кто ходит к тебе, — много выдюжит. Помяни мое слово. И не такой уж он избалованный, это же сразу видать.
«Пожалуй, тетя Зоя права, — думала Наташа. — Миша хороший, и сорок четыре года ему никогда не дашь. Лет тридцать, не больше. И мне тоже никто не дает тридцать — года двадцать четыре, не больше.
А шесть лет разницы — вполне нормально. А Толя — это ненадежно. Это каждому ясно, что совсем ненадежно. Надо же, ни разу не пришел…»
Как-то Миша сказал:
— Всю жизнь, Наташенька, я искал, ну, как сказать тебе… девушку… на которую можно было бы опереться, которой я мог бы уткнуться в грудь и всплакнуть. Но найти эту, как ее, девушку никак не мог. Все они, которые встречались в моей судьбе, сами стояли на земле не твердо, сами нуждались в поддержке, им самим бы кому поплакаться. И вдруг встречаю тебя.
Наташа слушала Мишу, разглядывала первую седину на его висках и думала, какой он все-таки порядочный: никакой грязи на жену. И еще думала Наташа, что плакаться не будет. Раз он не любит, чтобы плакались, — значит, не будет. Толе, например, все равно…
А перед самой выпиской Миша заявил, и вид у него был торжественный, и голос хрипловатый:
— Что меня связывало с женой, Наташенька, это сынишка. Авось, думал, оправдаются в нем мои несбыточные надежды. Сынишка сейчас подрос, на ногах крепко стоит, в пятый класс перешел. В какой-то степени я о нем позаботился…
Наташа ничего не ответила. Наташа кивнула.
О том, что ребенок останется без отца, Наташа как-то не думала, хватало своих собственных переживаний. Что тут особенного — ну, переехал отец на другую улицу, в другой дом… Много ли это меняет? Не в другой же город. Сколько угодно растет без отцов. И она вот осталась без мамы… Миша человек порядочный, он будет навещать сына, приносить ему подарки, гулять с ним.
Из таких мальчиков крепыши вырастают — всем на зависть…
Самое главное, конечно, Мишин возраст. Но она найдет в себе силы не замечать насмешливых взглядов, она все больше понимает, что это от зависти.
Из больницы ее выписали в середине апреля. Шла она домой и на руке несла ненужное теперь пальто. Ярко светило солнце, Наташа щурилась и вспоминала, где у нее лежат темные очки. Из первого же автомата позвонила в комитет Гене Лапшину.
— Приходи, — сказал Гена. — Возьмем шампанского и достойно, на высоком уровне, проводим тебя в цех на прежнее место.
— Спасибо, — сказала Наташа, и ей захотелось обнять и расцеловать Гену.
Как чудненько все складывается. Снова будет у нее свое место за конвейером. Будет она закручивать три болтика. Закрутит — возьмет следующую деталь. И у этой закрутит… и у этой… и так до бесконечности… И жизнь снова наполнится смыслом.