Шрифт:
Да, вот как. Печально. Петра ее очень любила, очень, я помнил. Бабка ее многому учила в детстве и юности, всяким тайнам женским и вообще всеобщим, про любовь говорила – что и как положено, а что недопустимо, но всё это, насколько я знал, по христианскому ее разумению. Это ее разумение было твердым, неколебимым. Потому и коммуниста-зятя недолюбливала, Петра мне рассказывала… Ладно, что ж, пусть земля будет ей пухом. Бедная Петра, не проходят ее горести: Прага в августе, перелом руки, «синдром Лю-Ши-Куня» в мягкой форме, потом борьба с непослушными пальцами, потом осознание того, что быть пианисткой уже не сможет, карьере конец, потом изгнание отца из ЦК, вынужденный переезд в тихий Теплице почти на краю страны, депрессия, потом смерть ее идола, ее божественной любви – кардинала Берана, и вот, только стала выправляться, становиться собой, как очередная беда – бабка Кветослава, бабичка, как она произносила ласково. Бедная Петра.
А ведь и меня нет с ней рядом, вот что еще плюс к вышеперечисленному. Как же она держится?
Знал бы я, что наша разлука плюс вышеперечисленное – это тоже еще не всё.
Не сомневаясь, что пан Густав, относившийся ко мне тепло, сообщает Петре о моих звонках, я ждал письма. И ждал еще почти месяц. Наконец получил. Привожу его в моей редакции, то есть с улучшенным русским и запятыми.
Мой Петер!
Я не должна тебе писать, но я пишу всё-таки. Кто, если не ты? Может быть, ты не отринешь меня, а о прощении говорить не буду, не имею права.
Так вышло, так уж сложилось, тот твой рассказ, из-за него всё и вышло. Ты познакомился в Москве с Карелом, отдал ему рассказ, упомянул обо мне, Карел приехал в Теплице на наш фестиваль, нашел меня, и мы познакомились. Тогда же он свел меня со своим австрийским приятелем-журналистом Куртом Фогелем, и мы переводили ему на слух твой текст и были рады, что этот Курт положительно отозвался о рассказе и пообещал, что напечатает его у себя в Австрии. Так и случилось, слава Богу, и я очень этому рада, очень. А Карел мне понравился, он чистый человек, свой. Потом фестиваль кончился, и он уехал. А потом стал звонить мне вечерами из Праги.
Он не соблазнитель, он просто настойчивый мужчина, из породы честных завоевателей. По-чешски «Карел» означает «свободный мужчина». А он и есть свободный: тридцать лет, а не женатый и, как сам говорил мне, не стремится к браку. Но, повторяю, честный, без игры с женщиной. Так мне показалось, и так и было.
Короче говоря, он стал звонить мне – сначала раза два в неделю, потом ежевечерне. Мне это нравилось, с ним было интересно говорить, он образованный и много знает, но главное, эти разговоры скрашивали мою тоску по вечерам, когда я возвращалась из консерватории после работы или из костела. Так мне было одиноко по вечерам! Одиноко в тихом доме, в тихом Теплице, после Праги, где, что ни вечер, то концерт, то я слушаю, то меня слушают, кругом музыка, общение.
И вот эти его ежевечерние звонки.
И вдруг он мне сказал, что влюбился в меня и хочет, чтобы я приехала к нему в Прагу. Тут я спросила себя: а хочу ли я этого? Нет, поняла. И попросила Карела больше не звонить мне. Он спросил: «Петра, у тебя кто-то есть?» И тут, наверно, я допустила ошибку, сказав «нет» (я никому не говорю о тебе, кроме мамы и папы, потому что ты – это только мое и никто не должен к этому прикасаться, а то, что мы с тобой близки, ему не пришло в голову – не догадался, ведь ты в Москве сказал ему, что мы с тобой просто знакомые, и всё). Вот он и решил, что я одна как женщина. Так и сказал: «Понял, значит, у тебя никого нет, но если не хочешь, чтоб я звонил, не буду». Но назавтра позвонил опять.
Это длилось некоторое время: его звонки каждый вечер и мое сопротивление. Не знаю, как и почему, но однажды я не сладила с его мягкой настойчивостью и пообещала приехать в Прагу, тем более близились зимние каникулы у моих студентов. И приехала. И всё произошло.
Вот потому я и не писала тебе, мой Петер. Как писать тебе, когда такое? Когда внезапный ураган, а уже через несколько дней – депрессия, смертная тоска. Я хотела покончить с собой, но Бог этого не позволяет, и страшно подумать, что если б я сделала это, то меня, мое тело даже в храм не внесли бы и не отпевал бы меня священник по-людски, по-божески.
Когда Карел позвонил мне после Праги, я сказала ему, чтобы он больше не беспокоил меня никогда, что я не смогла его полюбить за те ночи, а без любви я не могу, не умею, и что на свете есть человек, которого я люблю, я ему жена, только не венчанная. И он больше не звонил. Я же написала тебе выше, что он нормальный, порядочный мужчина.
Но я грешна, и это терзало меня, терзает. Я грешна, я! Потому не могла писать тебе, мой Петер, и как жила тогда, сама не знаю. Очень тяжко жила.
Думаешь, это всё? Нет. Вскоре я заподозрила, что беременна. И это подтвердилось. Что ж, значит, так тому и быть, решила, потому что делать аборт, убить дитя в чреве мне вера моя не позволяет, и новый грех на душу я не возьму. Но Бог всё равно меня наказал. Еще через месяц у меня случился выкидыш: мама повезла меня в больницу, и там (или еще по дороге туда) это произошло.
Думаешь, наконец-то всё? Опять нет. Вскоре позвонила бабушка Кветослава из Брно, сказала, что она в больнице, опухоль у нее в желудке, мама бросилась туда, но после операции бабушка всё равно умерла. Вот так Бог наказал меня еще раз.
Я изменила тебе, согрешила, это первое, Бог отнял у меня ребенка, это второе, и взял бабушку к себе, это третье. Не много ли сразу?
Я тебе долго не писала – а почему? Я грязная, с отвернувшимся от меня Богом.
Теперь я сама поеду в Прагу, в собор Святого Вита, к моему священнику, моему духовнику, чтобы открыться ему, спросить: можно ли мне отпустить сей грех? Не знаю, что он ответит. Он праведный и строгий, он просто так не отпускает, не прощает.
Вот и посмотрим, как выйдет, как дальше жить.
А зачем пишу тебе? Думаешь, каюсь, прошу прощения? Нет. Я не имею на то права.
Ты мне – как я сама, так перед кем мне душу выворачивать, если не перед тобой? Ты – всё, что мне осталось, если говорить о душе, о любви, о Боге, а не просто об общениях с людьми, даже близкими, как мама и папа.
До свидания, мой Петер, я знаю, какую боль причиняю тебе, знаю. Я вспомнила, ты мне рассказал когда-то давно, когда мы жили в Собиновском, что однажды был с женщиной и как потом тебе было тяжело. Теперь я знаю: тяжело – это не то слово. Вот знаю, а пишу тебе все-таки. Слабая я, значит.
Ты не обязан отвечать мне. Как решишь со мной, так и будет, я всё приму, я обязана принять всё. Даже если мой священник отпустит мне мой грех.
Твоя Петра. (Если еще твоя, не знаю, как ты посчитаешь.)
Мне вспомнилось. Как-то давно, размышляя о Петре, я сделал вывод: она даже не то что честная (это не то слово), а цельная, категоричная. Есть свет, и есть грех. На последнее она не способна.
Я ошибся, теперь ясно. Но ясно и другое: мы с ней как бы уравнялись в греховности – однажды я изменил ей, теперь – она. Так почему я имею право отринуть ее, не простить, как она мне простила? Любить – это прощать, вот ее слова.
Надо прощать. Мучительный вывод. А вот не мучительный: надо спасать.
Мне! Надо! Петру! Спасать!
На третий день после этого ее письма я поехал на Центральный телеграф. Подошел к нужному окошечку, спросил:
– Можно послать телеграмму в Чехословакию, в город Теплице?
Девушка переспросила: «Теплице?», полистала какой-то справочник, кивнула:
– Берите международный бланк, пишите. Только латинскими буквами. Если за границу, только латинскими.
– Отлично. А по-чешски можно?
Она глянула на меня как-то удивленно, поднялась, и я увидел сквозь стеклянную перегородку, как она подошла к столу в десятке метров отсюда, склонилась к сидевшей там женщине и что-то сказала. Та сняла телефонную трубку и тоже что-то сказала, потом слушала, потом переправила услышанное девушке. Когда та вернулась, я получил инструкцию:
– Пишите по-чешски, а внизу припишите в скобках то же по-русски. Только всё коротко, одной фразой.
Я написал:
Miluju te, vzdy az, do konce roku. Peter
(Я люблю тебя, всегда, до конца. Петер)
Вот и дожили до тридцати лет. Так летит наше время.
Не странно ли, мы познакомились по переписке, когда нам было по пятнадцать, а увидели друг друга шестнадцатилетними. Это было на Курском вокзале, где я встречал возвращавшихся из Сочи Петру с родителями. И тогда увидел ее впервые, живьем. Всю, от волос (длинной рекой, аж до середины спины) и до пят. Она жутко загорела там, в Сочи. На этом черном фоне ее зубы, когда она улыбалась, блестели, как у негритянки в кино (живых негритянок я тогда не видел). Она улыбалась мне. Она мне рада. Она меня любит, я это знал, чувствовал. Она даже не может скрыть этого от внимательных родителей! И ладно. Уже ничего не поделаешь. Серебряный бубенец в голубейших небесах звякнул вполне отчетливо. Мы любим. Это ясно. Уже ничего не поделаешь. Судьба.
Так мы встретились, и тех пор утекло почти пятнадцать лет. Поверить трудно, но придется. Судьба.
Вот только не простая судьба. Любовь мужчины и женщины по разные стороны границы. И там, и тут – социализм, причем, как выяснилось, попытки придать ему человеческое лицо активно пресекаются (танками и спецслужбами), а визы, если и выдают, то при определенных условиях, и вообще на интимную связь с иностранцами смотрят косо, браки с ними не поощряют, и если такое все-таки случается, то как редкое исключение из правила. Может быть, бежать отсюда, как говорил поэт, задрав штаны? А если родину любишь, если это – твой дом? Вот такая странная материя для непатриота. Да и нужны ли такие непатриоты в несоциалистической загранице, если женщина – бывшая пианистка с частичным синдромом Лю-Ши-Куня, а мужчина – обыкновенный журналист и полуподпольный литератор?
Вот вам и ситуация. Хотя, если положить руку на сердце и прочие главные места, то, может быть, дело в том, что эти конкретные мужчина и женщина не особо настойчивые? Хотя при чем здесь женщина? Дело в мужчине, конечно.
Итак, 74-й, нам по тридцать лет. После долгой регулярной переписки, вновь последовавшей, будто и не было того самого Петриного греха, мы наконец встретились.
Да, Петра приехала в Москву. Удивительно, но ей выдали гостевую визу, по приглашению, сроком на месяц.
Было начало сентября. Я хорошо подготовился: загодя наметил отпуск на этот месяц и даже, с помощью папы, конечно, снял на время однокомнатную квартирку в начале Профсоюзной улицы, у метро «Академическая». Там мы с Петрой и обосновались, довольные собственным жильем, приятная особенность которого состояла в наличии пианино. Я потому и выбрал именно эту квартиру с пианино, хотя были варианты поближе к центру.
Запомнилась первая ночь. Мы заснули только под утро – много любили и много говорили. В перерыве между этим я попросил Петру, чтобы она села за инструмент и сыграла.