Клари Робер де
Шрифт:
Все эти факты независимо от степени их исторической достоверности только на первый взгляд кажутся вставленными нарочито, ради оживления повествования, но на самом деле включены в него таким образом, что каждый из них подкрепляет общую авторскую концепцию, служит, несмотря на «вырванность» из логического контекста и обособленность, реализации целостного замысла — идее, в соответствии с которой бароны, «предавшие» menue gent, в конечном счете получают заслуженную кару, хотя сам по себе захват Константинополя хронистом оправдывается.
Эпизоды эти, видимо, казались автору и особенно интересными, соответствовали его вкусу и темпераменту — пылкому и дерзостному. Пикардийцев называют «северными гасконцами» (picard, gascon du Nord), и Робер де Клари-историк как бы воплощал в себе нравы рыцарской среды своей родины. Человек безусловно умный и обладавший наблюдательностью, он в то же время был и поверхностно болтливым. Драматические коллизии дворцовых переворотов в Византии изображаются хронистом на уровне ходячей молвы и эффектных анекдотов. Поведать аудитории «одну только правду» Роберу де Клари не удалось. Подлинная история в его повествовании порой деформирована: она перемежается домыслами, вольными толкованиями фактов, ошибками в их оценках, что, впрочем, вообще свойственно средневековой хронографии.
Нужно иметь также в виду, что Робер де Клари, при всем его субъективном стремлении передавать «одну только правду», и не в состоянии был точно рассказать обо всех событиях Четвертого крестового похода — прежде всего по той причине, что о многом он вообще не знал и не мог знать. «Пункт наблюдения», с которого хронист вел свой рассказ, не обеспечивал ему ни полноты, ни точности информации.
Не приходится, однако, сомневаться, что субъективно он действительно старался быть беспристрастным — в той мере, в какой эта беспристрастность укладывалась в прокрустово ложе социальной ориентированности его рассказа. Если, с одной стороны, данные хронистом истолкования ряда фактов неадекватны истине и отражают лишь «общественное мнение» рыцарской массы, то, с другой — Робера де Клари трудно обвинить и в намеренной тенденциозности. Напротив, едва ли кто-нибудь из латинских историков крестового похода 1202—1204 гг. (прежде всего это относится к Жоффруа де Виллардуэну) сумел сохранить такую объективность, как пикардийский рыцарь. Для всей латинской хронографии в высшей степени характерна тенденция обелить крестоносцев, снять с них обвинения в алчности, корыстолюбии, тщеславии и пр. Робер де Клари тоже не свободен от «пропагандистских» трафаретов, исходивших от власть имущих, но он и не мог ведь целиком от них отгородиться: в какой-то степени и ему присуще видение событий, которое навязывали воинству «высокие бароны» и венецианцы, державшие в своих руках нити предводительства [66] . Тем не менее Робер де Клари именно благодаря своей субъективной честности сумел быть и критичным по отношению к сильным мира сего. В этом смысле концепция его хроники кардинально отличается от идейного содержания всех остальных созданных на Западе в XIII в. «историй» похода.
66
Как показал А. Пофилэ, «верхи» вели весьма искусную пропаганду среди menue gent, которая нацелена была на то, чтобы убедить массу, что каждый очередной поворот в направлении похода — единственный путь для достижения его конечной цели. Основные доводы этой «ловко проводившейся пропаганды» получили свое отражение прежде всего в мемуарах Жоффруа де Виллардуэна и в хронике «Константинопольское опустошение», а также в письме Бодуэна Фландрского папе Иннокентию III, где аргументация препарирована уже в расчете на западноевропейскую аудиторию и на потомков (см.: Pauphilet A. Sur Robert de Clari, р. 293). Отзвуки такой «обработки» общественного мнения слышны и у Робера де Клари.
Записки пикардийца, несомненно, несут на себе отпечаток удовлетворенности и горделивого изумления тем, что Запад сумел претворить в жизнь давние противовизантийские стремления, которые в конформистском сознании католического духовенства, а также светской феодальной аристократии переплетались с идеей воссоединения латинской и греческой церквей. Однако вслед за первоначальным энтузиазмом у части рыцарства родилось нечто вроде смятения. Оно обнаружилось еще до захвата Константинополя. Робер де Клари красноречиво передает неустойчивость настроения и растерянность в стане рыцарей. Епископам пришлось увещевать воинство идти на штурм города, воздействовать на рядовых крестоносцев доводами, соответствовавшими уровню их общественного сознания. Греки-де — коварные предатели, убийцы своего государя, а главное, они «неверные», они вышли из повиновения римскому закону (гл. LXXII, LXXIII). «Пилигримы» могут поэтому, идя на приступ, вполне заслужить прощение от бога и от папы, именем которых священнослужители отпускали грехи тем, кому предстояло атаковать христианский город (гл. LXXIII). Факты преподносятся в хронике таким образом, что «епископы и клирики» старались как бы внести успокоение в смятенные умы, погасить смутно ощущавшееся некоторой частью крестоносцев чувство «неправедности» совершаемого ими завоевания и, напротив, разжечь у них пламя негодования против схизматиков, которые якобы считали «псами» тех, кто исповедует римский закон, утверждая, что римская вера «ничего не стоит» (гл. LXXII). Как и остальные «воины креста», Робер де Клари не смог устоять перед столь концентрированным пропагандистским нажимом — ведь крестоносное воинство не было обременено чрезмерной совестливостью, а его рядовые участники не обладали способностями к трезвому рассуждению, которое позволило бы им усомниться в обоснованности церковной проповеди. Увещевания «епископов и клириков» одержали верх над неясными укорами религиозной совести у отдельных элементов рыцарства. Робер де Клари думал и чувствовал в полном соответствии с таким исходом коллизии, едва намечавшейся в массе воинов, — между ее довольно чахлым эмоциональным порывом к «праведным деяниям» и официальными установками духовных пастырей. Уступая им, пихардиец тоже признает, что война против греков является «справедливой».
В данном случае Робер де Клари мыслил целиком в русле насаждавшегося церковниками конформизма, который выражал общественно-политические воззрения всех слоев феодального класса. Однако, как мы видели, во многих других случаях он сохраняет определенную свободу суждений, независимость мысли. Именно эта черта отличает его записки от исторических произведении других современников, посвященных крестовому походу.
В хронике встречается только один случай, когда автор нарочито умалчивает о хорошо известном ему факте попытке многих крестоносцев (во время пребывания на о-ве Корфу) уклониться от похода на Константинополь. Перечисляя имена рыцарей и сеньоров, намеревавшихся вырваться из цепких когтей венецианцев и предводителей крестоносной рати (Бонифация Монферратского и др., сговорившихся с ними), Жоффруа де Виллардуэн называет среди прочих и Пьера Амьенского [67] . Его вассал Робер де Клари, надо полагать, также находился среди потенциальных «дезертиров». Тем не менее в хронике (гл. XXXI) данный эпизод вовсе обойден. Быть может, в то время, когда автор диктовал ее, он испытывал нечто вроде смущения за собственное поведение на Корфу и потому даже не намекнул на попытку своего сеньора уехать оттуда?
67
Geoffroy de Villehardouin. Op. cit., XXIV, p. 109.
Робер де Клари плохо осведомлен в дипломатической истории крестового похода. Как историку, не лишенному проницательности, ему, однако, свойственно чутье, проявляющееся как раз там, где его реальная информация скудна. Во всяком случае, о самом главном он догадывается: хронист сообщает, например, про встречу маркиза Бонифация Монферратского с германским королем и византийским царевичем, состоявшуюся в декабре 1201 г. «при дворе монсеньора императора» (гл. XVII) Пикардиец интуитивно уловил значение этой встречи, действительно имевшей серьезные последствия для хода событий, и счел нужным упомянуть о ней. Конечно, сведения подобного рода у него неизбежно поверхностны: автор знал о таких фактах лишь понаслышке. Политическая неподготовленность и пробелы в информации этого провинциального рыцаря-историка мешают ему разглядеть подлинный смысл и детали «тайной дипломатии»; способности верно понимать происходящее явно оказываются ниже любознательности хрониста [68] . Часто он изображает действительность, покрывая ее мишурой рыцарских условностей, риторики.
68
Pauphilet A. Sur Robert de Clari, p. 293.
Вообще персонажи хроники редко живут настоящей жизнью, выступают в своем индивидуальном обличье. Как правило, они обрисованы в трафаретных, стилизованных характеристиках и напоминают героев баллад. Характеристики эти оценочны, лишены жизненных оттенков, приводятся всегда с пунктуальной перечислительной старательностью — даже в тех случаях, когда герои действуют в обыденной ситуации, прекрасно знакомой хронисту, равно как и его вероятным слушателям: епископ Нивелон Суассонский, сыгравший большую роль в дипломатической истории событий 1202 — 1204 гг., — человек «очень мудрый и доблестный как в решениях, так и, коли в том имелась необходимость, в действиях» (гл. I); цистерцианского аббата из Лоосской обители (Фландрия) историк также характеризует как «весьма мудрого и праведного» человека (Там же); Матье де Монморанси рисуется «весьма доблестным» рыцарем, такая же оценка дается и Пьеру де Брасье и т. д. Портретные зарисовки у хрониста схематично иконописны. Лишь иногда в них проступают элементы психологизации на житейски достоверной основе («Маркиз возненавидел императора» — гл. XXXIII и т. п.). В основном же автор остается на почве традиции, предполагавшей символизированное, условно стилизованное, фиксированное в общепринятых эпитетах описание действующих лиц.
Совершенно иные качества повествователя обнаруживает Робер де Клари, рассказывая о Константинополе. Здесь он умеет превосходно поведать именно то, что, с его точки зрения, заслуживает внимания аудитории, может вызвать ее восхищение и что надлежит возвеличить перед слушателями, которые никогда в жизни не видели ничего прекраснее графского двора в Амьене. В этих описаниях ярко проявляется одаренность хрониста как безыскусного рассказчика. Вслед за множеством более или менее скупых сведений о перипетиях крестоносного предприятия, за этой в общем-то чахлой пустыней фактов словно открывается пышный оазис — пышный, несмотря на то что интерес Робера де Клари приковывает его взор преимущественно к внешним деталям увиденного в Константинополе. Он замечает главным образом то, что блестит, сверкает, является драгоценным, свидетельствуя о чем-то необыкновенном и чудесном. Известный французский медиевист Жак ле Гофф писал о пилигримах: «Для этих варваров, живших жалкой жизнью в своих примитивных укреплениях или столь же жалких городках-крепостцах, — западные „города“ насчитывали тогда всего несколько тысяч жителей... — Константинополь с его, вероятно, миллионом жителей и обилием памятников, с его лавками — это было открытие города» [69] . Такое представление в основном соответствует действительности (за исключением преувеличенной оценки численности константинопольского населения). Из хроники Робера де Клари явствует; что произведения искусства восторгали его не сами по себе — ему не дано было их понять, а лишь те аксессуары памятников архитектуры, скульптуры, прикладных искусств и т. д., которые более всего поразили провинциального французского рыцаря, простого и по-деревенски бедного. Он увидел в Константинополе прежде всего богатство — мрамор и порфир колонн, драгоценные камни, украшавшие оклады икон, и золото алтаря в храме св. Софии, сотню лампадных люстр на его своде. Взглядом грабителя Робер оценивает каждый светильник — в 200 марок серебра (гл. LXXXV). Еще более поражен суеверный рыцарь магическими свойствами храмовых столпов, целебной силой странного трубчатообразного предмета, висевшего у великих врат св. Софии (buhotianus), пророческими письменами на статуе, якобы изображавшей императора Ираклия (гл. LXXXVI — LXXXIX). Потрясенная всей этой невидалью, память молодого рыцаря запечатлела детали увиденного с удивительной свежестью. Вместе с тем Робер де Клари привязан к родной земле, и неуемная жажда разглядеть «чудеса», встретившиеся ему в чужой стороне, сочетается у него с невольным желанием «перенести» эти словно неправдоподобные картины из их действительного топографического контекста в «подлинники» памяти, понятные его соотечественникам. Конечно, Константинополь, где сохранились античные одеяния, произведения искусства, собранные в течение столетий, где высились памятники разнообразной и сложной архитектуры, должен был поразить Робера де Клари. Интересно, однако, что он перечисляет только императорские дворцы, церкви, монастыри (гл. XCII), ворота, площади, места развлечений, словом, то, что составляло контраст привычному для пикардийца скромному антуражу. Робер де Клари описывает лишь главные магистрали и здания в восточной части города, залив Золотой Рог, где возвышался новый императорский дворец, воздвигнутый при Комнинах, стояли просторные и пышные дома богачей, где сосредоточены были десятки церквей, включая величественный храм св. Софии. Вероятно, хронист имел возможность видеть и «оборотную сторону» Константинополя — узкие и темные улочки, где располагались домишки ремесленников и городской бедноты, но об этом, нищем Константинополе автор записок умалчивает, если не считать одного вскользь брошенного замечания об опасностях, которые ожидали завоевателей на улицах, «столь узких, что они не смогли бы там как следует защищаться» (гл. LXXVIII). Подобно всей, титулованной и нетитулованной, крестоносной деревенщине, Робер де Клари был изумлен прежде всего византийской роскошью, обилием золота, великолепием мозаик, громадностью общественных сооружений. Об этом хронист и стремился в первую очередь рассказать таким же, как он, провинциальным мелким феодалам. Описывая, к примеру, Вуколеонский дворец в гл. LXXXII («500 покоев», примыкающих один к другому, и проч.), Робер де Клари скрупулезно обозначает пропорции и приводит другие данные, свидетельствующие о конкретности авторского восприятия, но придающие самому описанию налет ирреалистичности. В то же время в описаниях красот Константинополя и их подробностей очень многое воспроизведено с большой точностью — здания и церкви, упоминаемые хронистом, вполне узнаваемы. До мельчайших деталей описан церемониал коронации Бодуэна Фландрского — ничто не выпало из зрительной памяти хрониста, включая такие частности, как красные шелковые сапожки. широкая туника, украшенная драгоценными камнями, императорская мантия, ритуальные действия епископов и знатных сеньоров в различные моменты коронационного церемониала (гл. XCVI). Пробелы в собственной памяти Робер де Клари, по-видимому, имел возможность восполнять, обращаясь к своим соотечественникам, вернувшимся вместе с ним на родину.
69
Le Goff J. Civilisation de l’Occident medieval. P., 1964, p. 181.