Шрифт:
— Братья, — сказал он, — люди уходят, революция остается! Амируш погиб, но у нас в горах, в пустынях, в долинах, городах, в слезах наших и в нашей решимости — миллионы Амирушей… Он смотрит сейчас на нас из райской обители, где душа его пребывает вместе с душами тысяч наших героев…
Рамдан захлебнулся в кашле, в ярости. Вернулся в барак и лег. Мужчины плакали.
Еще до рассвета харки, заполнив деревенские улицы, стали врываться в дома, выгоняя ударами прикладов мужчин и женщин. Люди ждали этого всю ночь, не сомкнув глаз. Следом за взрослыми тянулись не очнувшиеся от сна ребятишки. Скрытые во мраке улицы захлестнула невообразимая сутолока. Грубые окрики солдат, вопли женщин, плач детей — все это сливалось с сонным мычанием быков, блеянием коз и трубным ревом ослов. Спасаясь от ударов, которые вместе с бранью обрушивали на них харки, люди и животные натыкались друг на друга.
Пастухам было велено гнать скотину к зданию САС. Жителей же собрали на площади Ду-Целнин, куда вскоре должен был прибыть капитан Марсийак, чтобы сообщить им свое решение. Марсийак сказал Тайебу: «Всех! Я хочу видеть всех, в том числе больных, беременных женщин и умирающих». У дочери Мезиана начались родовые схватки. Харки и ее стали выгонять на площадь, но амин велел ей остаться дома: «Самое большее, что они могут сделать, — это убить тебя».
Никогда на Ду-Целнин не собиралось столько людей.
Они ждали, стоя тесно, в несколько рядов, потому что иначе площадь не смогла бы вместить всех. Позади стариков и подростков теснилась еще более плотная группа женщин в пестрых платьях, некоторые с младенцами за спиной. Все лица были обращены к флагштоку на краю площади, где под утренним ветерком слабо подрагивал флаг. Именно с той стороны должен был появиться Марсийак.
Они не разговаривали друг с другом. Женщины покачивали детей, стараясь успокоить их. Где-то на окраине послышался охриплый голос старого, не проснувшегося до конца петуха… Другие время от времени вторили ему, и оттого, что петухи пели в пустых домах, голоса их казались скорбными.
Со стороны САС смутно доносился какой-то гам, приглушенный расстоянием. В общем неясном гуле иногда слышался рев осла или быка, крики пастухов, которым приходилось нелегко: ведь надо было уследить, чтобы животные не передрались и не разбежались.
— Наконец-то наступил день вашего праздника! Да будет благословен ваш праздник, люди Талы!
Покачивая фалдами белого бурнуса, в который он специально нарядился, Тайеб, словно генерал перед войском, расхаживал перед толпой крестьян, отводивших от него взгляд.
— Наконец-то вы собрались… все!.. На этот раз все вы здесь, все налицо… ради праздника… великого праздника Талы!
Он рассмеялся, и смех его отчетливо прозвучал среди всеобщего глубокого молчания.
— Сегодня вы попляшете… черт возьми! На празднике Талы! И ты тоже!.. Нечего прятаться.
Тайеб повернулся к своей жене, которая попыталась было укрыться за спинами других и, как все другие, не смотрела на него.
Вдруг он завопил:
— Чего вы все шарите глазами по земле, словно побитые собаки?
Потом смягчился и добавил улыбаясь:
— Впрочем, это мне по душе.
Голоса его почти не было слышно из-за рева капитанского джипа, взбиравшегося по тропинке. Какая-то женщина упала в обморок. Заплакал ребенок. Тайеб умолк. Шум джипа приближался. Вот он послышался внизу, у самой площади, потом сразу все стихло, но машины не было видно. Возле флагштока, на котором колыхался флаг, показался капитан, он был один. Молча смотрел на них, играя стеком. Вскоре подоспели командиры взводов, со всех сторон подошли вооруженные солдаты и окружили площадь. Должно быть, они стояли в укрытии, никем не замеченные.
Тайеб скомандовал:
— Смирно!
Старики попытались немного распрямиться. Ребятишки вытянулись, подражая военным. Женщины, не зная толком, что надо делать, смотрели на капитана, на Тайеба, на солдат.
— Нечего! — произнес капитан. — Хватит притворяться!
Он приблизился к толпе. Солдат с автоматом не отходил от него ни на шаг.
— Господа, вы обманули наше доверие. Мы пришли сюда, чтобы защищать вас. Но вы не только ничего не сделали, чтобы помочь нам — теперь стало ясно, что то немногое, что вы делали, должно было усыпить нашу бдительность, что это была лишь военная хитрость, — но сознательно оказывали поддержку тем, кто воюет против нас. Поступая таким образом, вы должны были знать, к чему это ведет, отныне вы уже не являетесь гражданским населением, которое нуждается в защите, вы стали мятежниками, а мятежников следует уничтожать. Свой лагерь вы выбрали сами! Пожалуй, такое положение меня вполне устраивает: наконец-то все встало на свои места! Вы — враги, и обращаться с вами будут, как с врагами.
Капитану не понравилось, как Тайеб перевел его слова, во всяком случае его тон. Ему хотелось, чтобы слова его звучали непреклонно, но достойно, без нажима, что-нибудь вроде Dura lex sed lex [84] . Ему показалось, что Тайеб перестарался. Разве можно было с таким бахвальством и ненавистью в голосе передать несгибаемую, но справедливую суровость слов, которые он только что произнес?
Марсийак смотрел прямо перед собой и видел опущенные плечи людей, на которых Тайеб низвергал поток желчи. Они проиграли. Ему неведомы были ни жалость, ни ненависть. Он был просто поборником справедливости. Ему приказали сломить сопротивление врага, и он делал все, что нужно. Остальное было делом командования или людей вроде Гамлета, которые уже успели поддаться хитроумной и коварной коммунистической подрывной пропаганде.
84
И суровый закон есть закон (лат.).