Шрифт:
«Нехитрая штука заморить себя на земле для жизни небесной. Трудно, и в том и есть сила человека, чтобы на земле жизнь устраивать, как на небе».
И повторил много раз заученное с далекого детства из «Отче наш»:
«На земли, яко на небеси».
Каждый раз, повторяя, дивился он новому смыслу древней молитвы и не понимал сейчас, как это он мог тысячу тысяч раз за жизнь свою прочитать «Отче наш» и не заметить простого смысла таких простых слов: устраивать самому человеку разумную жизнь у себя на земле так, как представляется она совершенной далеко от нас где-то на небе.
Как будто дым какой-то стоял возле Сергея Мироныча всю жизнь, а теперь кто-то стоял возле него и опахалом дым разгонял, и открывалась ясность на все, и наступала внятная тишина.
И вот тут-то, в этой внятной тишине, всякая мысль ему стала показываться и по-новому, и как бы уже окончательно.
«Как же так, – подумал он, – был человек-пустынник, увидал веник, и ему захотелось попариться… Этого быть не может! Если о смертном часе думаешь – париться не захочется. И сестра тоже: зовет всех к смертному часу, а сама за детьми ухаживает».
И, прошептав еще раз свое «яко на небеси», Сергей Мироныч увидел на земле необыкновенный порядок, и в нем каждая вещь становилась на свое место.
По-крестьянски он эту радость свою о порядке перевел на жизнь каждого разумного человека в том смысле, что каждый человек хорошее дело может делать только с этим порядком в душе.
– Вот и вся мудрость, так все и делается у нас, – заключил Мироныч, – только нельзя же требовать, чтобы сразу вдруг и стало на земле, «яко на небеси».
И опять обняла его внятная тишина, и в тишине шумел водопад, но шум этот Мироныч понял как вопрос к себе самому, тревожный до смерти вопрос – что дальше нельзя так надвое: частью на небеси, а частью на земли.
Шум падающей воды в тишине душевной пустыни требовал от него немедленного решения: туда или сюда.
– Туда! – решил он.
И стало ему ужасно мучительно, больно и страшно. «Назад?» – подумал он. Стало легче.
– Конечно, назад! – сказал он. И круто повернул назад.
И, повернув на ходу, стал повторять:
– Домой, домой!
Вот эти непрерывно следующие друг за другом слова услыхала стерегущая его Евстолия Васильевна.
– Ты дома, Мироныч! – сказала она.
– Говоришь, дома? – ответил Мироныч. – А как же падун?
– Какой падун? Его больше нет, падун закрыли.
– А ты послушай, Васильевна! – сказал своим обычным разумным голосом Мироныч. – Шумит!
Евстолия Васильевна приоткрыла окно, и шум, прежний шум падуна явственно ворвался в избу. Мироныч приподнялся на локтях и сказал:
– Это вода. Падун заработал. Это прорыв. Скорей беги, птицей лети в управление. Дорога каждая минута, Васильевна. Лети!
Не воды испугалась робкая Евстолия Васильевна, а что Мироныч вдруг встал и в разум пришел.
Неодетая, простоволосая, бросилась бежать Евстолия Васильевна, смутно чувствуя, что бежит, выполняя последний приказ человека, кому раз навсегда поручила себя и, не рассуждая, доверяла всю жизнь.
А Мироныч, послав свой последний приказ на строительство государственного дела, тихо склонился на подушку.
Последние дни он очень тяготился не так своей болезнью, как тем, что за ним надо ходить, что, сам ничего не делая, он доставлял людям столько хлопот и всем собою мешал.
Теперь Мироныч, отдав свой последний приказ, лежал со светлым лицом на подушке: своим приказом он себя оправдал и мог быть совершенно спокоен – больше он никому не мешал.
XXXV. Чулок со стрелкой
С такой силой пошла вода, так переполнились крупные реки, что не могли больше принять в себя воду бесчисленно бегущих из лесов малых речек, и некоторые из них повернули обратно к истокам, в леса.
Рыба, плывущая вверх на места нереста с огромным трудом против быстрой воды, теперь спокойно пробиралась обратно текущей водой. Может быть, даже и тысячи лет падала вниз большая река и семга прыгала вверх по камням. Но пришел человек и в какие-то два года остановил воду, и семга больше не могла прыгать вверх по сухим камням.
Но нет никакого зверя с такой бархатной лапкой, чтобы так неслышно идти, так подкрадываться, как вода крадется к человеческим сооружениям. Неслышно она лизала их, пока не выпятилась из плотины большая серая губа, и вода по губе перешла на ту сторону и там, неслышно наполняя ямки и впадинки, потекла поверх к падуну. Тут-то вода больше не могла уже таиться. Падун зашумел, и обрадованная семга, пользуясь водою и камнем, стала опять прыгать вверх на места постоянного своего икромета.
Евстолия Васильевна неслась на огонек, как птица, задыхалась, останавливалась, прислушиваясь к нарастающему шуму воды.