Шрифт:
Рядом с домом, через шоссе, было рабочее общежитие, куда Витька ходил по воскресеньям. Там он иногда дрался и оттуда приводил женщин. Если познакомиться не удавалось, подолгу сидел в буфете: рассказывал про армию, пил водку и ругал «жидов». Так бы всё и шло, но надоело быть на побегушках. Он продал родительскую квартиру, взял угол на окраине, а разницу пустил в оборот. Одолжился, добавил нажитое и всё вложил в дело. Когда оно прогорело, Витька заперся дома. Целыми днями тряс лохматой головой, сплёвывая между колен на грязный линолеум, подливал водку в треснувший стакан. Он щурился, поднимая стекляшку на просвет, крутил так, чтобы не пораниться, пока не валился под стол. А когда однажды очнулся, за столом сидели крепкие ребята, совавшие под нос кулаки и бумагу. Витька подписал – и его угол пошёл за проценты. С него требовали и долг, грозили включить счётчик. А для «науки» сломали ребро.
В палате встретили неприветливо. «Иван Ильич», – сухо представился долговязый преподаватель философии, согнувшийся, как колодезный журавль. Пётр Прокопьевич, отставной полковник, безразлично кивнул. Уже на другой день Витька понял, что они – мертвецы, но отметил это с полным равнодушием – своё горе заслоняло чужое. Лёжа в темноте с открытыми глазами, Витька слушал, как во сне охают соседи, и видел впереди только сгустившийся мрак.
Внизу находился морг. Хмурым, серым рассветом философ, сухо кашляя, наблюдал, как вывозят покойников. «Представляешь вселенскую трагедию, – шевелил он распухшим языком, – а ждёт каталка и пьяный санитар». Сгорбленный, он становился похож на ворона, и Витька ёрзал от холода, залезавшего под одеяло.
А философ не отступал. «Жалок человек, – расхаживал он по палате в рваных кальсонах. – В лесу – болото, в болоте – мох, родился кто-то, потом – подох…» Он обводил всех мутными голу быми глазами, ожидая возражений, но слова повисали в воздухе.
Рукомойник плевал ржавчину, обмылок выскальзывал из рук. Причёсываясь перед треснувшим зеркалом, Иван Ильич видел среди морщин набухшую венку. От лекарств шелушился лоб, высотой которого он гордился в молодости, а теперь лоб был ему противен, и он спешил отвернуться, зачёркивая венку на пыльном стекле.
Коротая время, засиживались в столовой с решётчатыми окнами, пили чай, соря на скатерть хлебные крошки.
– Думаете, только у нас плохо? – ворчал Иван Ильич. – Везде каннибалы. Что сейчас, что при царе Горохе…
Давясь, он сделал глоток. Полковник криво ухмыльнулся:
– А если и Бога нет?
– Может, и есть, да не про нашу честь. По горлу полковника заелозил кадык.
– Хотите сказать, при жизни гадаем, а по смерти недостойны и краешком глаза?
Начинался русский спор, бесконечный, как ночь. А Витька вдруг вспомнил тёплый туман, который висел клочьями над лесом, таился в оврагах. Выплеснулось солнце, перламутром вспыхнула роса. И вдруг – грибной дождь! Маленький, счастливый, он шлёпал босиком по лужам рядом с матерью, стегая палкой заросли кусачей крапивы. Куда всё девалось? Неужели исчез навсегда лес, туман, мокрое лицо матери, неужели всё смыто дождём?
Развесив уши высохших листов, в кадке чернела пальма.
– У нас юродство в крови, – с раздражением резал Иван Ильич. – Царю угодничают, а псарю – козью морду! У своих же, нищих, воруют… Богат – ненавидят, беден – презирают…
Он уже раздразнил полковника и теперь подливал масла:
– Родился русским – терпи! А зачем? Византия исчезла через тыщу лет, это и наш срок…
Пётр Прокопьевич в растерянности смотрел на Витьку.
– Не вам решать! – оскалился он. – Народу!
– Народ… – заскрипел зубами философ. – Завистлив, злораден. Близких хоронят – крестятся, что сами живы, у соседей горе – и слава богу, не одни на свете бедные-несчастные…
– Так бедные-несчастные! – взвизгнул полковник. – Жалеть надо!
– Конечно, – качнул головой Иван Ильич, – только всё равно стервятники.
«Он прав, – подумал Витька, угрюмо собирая в тарелке размазню, – народец-то с гнильцой…»
Он вспомнил дедовщину, искалеченных новобранцев, вспомнил, как унижали его и как издевался сам.
Мест не было, и шулера Акима Волина бросили с радикулитом в коридоре. Ему было чуть за тридцать, но курчавая бородка уже серебрилась. Он слегка картавил, а общительность была частью его профессии. «Евгопа, – слушал Витька через час после знакомства, – это стагуха в буклях. – Для солидности Волин делал паузы, дёргая жёсткий ус. – Молодится, а нутго давно чег-ви съели…» Витьке такие разглагольствования были в диковинку, жадно прислушиваясь, он путался, стуча слепыми костяшками домино. «Каков негодник!» – с деланым изумлением сопровождал его ходы Аким. А когда Витька проигрывался, возвращал деньги: «Возьми, возьми, мне только зуд унять…»
А бывало, и играть лень. Растянувшись на дощатом, лупившемся краской полу Аким подсовывал под поясницу подушку с торчащим пером. «Люди, Витёк, дгянь, – позёвывал он. – Дай мизинец – по локоть откусят…» И опять Витька перебирал свой небогатый опыт, и опять соглашался.
Раз в сутки щербатый врач прописывал лекарства. После него мир сужался до булавочной головки. «Сколько осталось, кукушка?» – гадал философ. Ему хотелось геройствовать, хотелось любви, хотелось жить.
И опять всё упиралось в разговор: