Шрифт:
Утро. На веранде хромой генерал пьёт первую чашку кофе и читает русскую газету.
Высокая женщина в розовом, — её не было вчера, — прищурив глаза, улыбается бледному гимназисту. Фрау Шварц хлопочет у столиков, позвякивая ключами; на пристани пронзительно и грустно стонет пароход. А над верандой, и над садом, и над озером — бледно-голубое, словно августовское, небо. Осеннее небо над расцветающей сиренью.
На ней белое платье. Золотые волосики на висках ещё влажны от купанья.
Только первое утро, но как я устал. Точно прожил здесь долгие месяцы одиноких страданий.
В её серых глазах томный, матовый блеск. Так смотрят женщины, которых много ласкали.
Она смеётся и по-детски лепечет:
— Солнце, солнце! Сирень совсем расцвела! Посмотри, какое сегодня небо, а мы ещё не были в парке.
Да, мне нужно и в парк.
По прямой аллее и направо. Так мы ходили когда-то.
Любимые сосны… Они не забыли меня, и высокие верхушки шепчут о чём-то важном, простом и печальном. Розовые колокольчики на тонких стеблях… Горькой свежестью миндаля пахнут длинные атласные чашечки. Мы делали из них букеты, а ночью бросали на подушки. Теперь я не сорву ни одного.
Женщина садится рядом. Долго смотрит на меня и произносит первые роковые слова:
— О чём ты думаешь? — спрашивает она подозрительно. — Со вчерашнего вечера ты не сказал мне ни слова. Разве для печали приехали мы сюда?..
Первое испытание. Переношу его твёрдо.
— Я просто устал, — отвечаю я, виновато улыбаясь. — Онемел от тишины. Ляг на мох, смотри в небо — оно такое нежное только на севере. Запомни его, люби его.
Мы остаёмся тут долго. Холодные руки тоски сжимают всё нещаднее. Хочется зарыться головой в мох и громко протяжно стонать. Пусть одни камни и сосны слушают меня. Зачем же здесь эта женщина? Кто сказал, что я люблю её? Кто посмел так преступно солгать?
День длинен. Завтрак, обед, вечерний чай.
Фрау Шварц кажется седым призраком. Я боюсь с ней встречаться глазами.
Она, наверно, вспомнила меня. Вдруг подойдёт и спросит: «А где же молодая дама, с которой вы приезжали три года назад? Может быть, она больна или умерла?»
Приехали новые гости — толстый офицер с чёрными усами, муж розовой женщины, которая улыбалась гимназисту, и высокий англичанин, худой как скелет, в белом фланелевом костюме. Веранда заперта. По дорожке медленно гуляет взад и вперёд хромой генерал. Это его прогулка перед сном.
Вторая белая ночь.
Я должен остаться один! Я сойду с ума, если не останусь один. Мне нужно говорить. Может быть, я буду петь и в размеренные строфы, как в строгую траурную раму, вложу мою прекрасную печаль.
Почём я знаю, что случится со мной в эту одинокую ночь? Может быть, на этом камне я буду сидеть с той, которая любила когда-то, и она мне скажет вновь все забытые вечные слова. А озеро, сосны и небо запоют нам весеннюю песню обновлённого счастья.
Кто-то ехидно подмигнул из кустов. Что ж, будешь ты лгать и сегодня, призывая в свидетели Бога? Я выпрямился. Упругая стальная пружина развернулась в груди.
— Нет, я не буду лгать, — говорю я громко.
Она подняла на меня огромные вспугнутые глаза. Думала, я брежу. А когда я спокойно, просто, будто говоря о ком-то постороннем, сказал ей всё, — быстро надвинулось то неизбежное и страшное, что, как роковой чёрный шлейф, всегда влачится за любовью.
Но не надо вспоминать. Я вернусь в мою комнату завтра, когда она уедет. За обедом на моём столе останутся два прибора, и я буду сидеть на своём месте — спиной к дверям. Ночью я открою окно, на подушки набросаю розовых колокольчиков и останусь наедине с Неизбежным…
Может быть, женщина плачет, и её слёзы текут в раскрытые чемоданы. Как голодный рот, зияют двери высокого шкафа. Комната кажется страшно холодной, и непонятно жестока эта ночь, похожая на день.
О, ты ещё не знаешь, что в любви нет состраданья!
Я становлюсь на колени. Холодные камешки больно вдавливаются в тело. Воздушно белым плащом меня окутала ночь.
Две зари целуют остывшую воду.
— Я вновь с тобой, — шепчу я нежно. — Я вернулся.
И Бог, и ночь, и северное небо видят мою покорную любовь.
ПРИЗРАКИ
Нас много, нас гораздо больше, чем живых, но мы — призраки, мы — тени самих себя, жалкие обломки собственного прошлого, так художественно имитируем живую жизнь, что часто не узнаём друг друга в лицо.
Мы двигаемся, ложимся спать ночью и встаём утром, чтобы делать всё те же большие и маленькие дела, как обыкновенные люди. Но действуем мы лишь по инерции, по механически усвоенной привычке жить.
И говорим всегда только о том, что знали и чувствовали давно, блестяще комбинируя обветшалый материал умершей души.